Выбрать главу

— Мало-помалу я вошел в толк и до того вник в дела, что представил начальнику план, как, по-моему, должно бы разбирать архив. Надо знать, что во время оно дела в министерстве смешались до такой степени, что уже не стало никакой возможности что-либо отыскать. Вдруг я и предложи свой план. Начальнику отделения моему понравилось, начальнику всего архива тоже. И решили мне сдать все азиатские дела. До того я воспламенился, что ночами бредил архивными своими заботами, не дела разбирал, а воссоздавал древнюю статую из обломков.

Он облизнул сухие лиловые губы и не то вздохнул, не то всхлипнул.

— …Я ведь и рифмы плел, Николай Александрович. Книжку издал с приятелем одну на двоих: «Стихотворения Воронова»!.. Не встречали? «…Вам до утра кружиться в вихре игр и отдыхать в объятьях тихой неги, — мне мысль и мир. Я в вашей клетке тигр. Я рвусь от вас в далекие набеги!..» А на поверку-то вышло? Мир мой только и есть, что в мысли, ибо набеги не простерлись далее азиатского архива в министерстве. Я странствовал по Востоку со всеми посольствами и агентами, со всеми кораблями и караванами, армиями, отрядами и учеными экспедициями, носа не показывая из клетки, тесной, пыльной, под потолок заваленной бумагами. Кавказ и татары, калмыки, Хива, Бухара, Персия, Китай, Индия, Русская Америка, Сибирь, Япония и вообще Восточный океан… Я восстанавливал ряды событий, сводил их лицом к лицу, как они были, как происходили; с замиранием сердца угадывал мысли и чувства Воронцовых, Ермоловых и Потемкиных и самих Петра, Екатерины, Александра. Но за шесть лет неусыпной работы так и не дождался обещанного представления к канцлеру, потерял всякую надежду, да почти и охоту быть на Востоке, и когда потерял надежду и перестал себя мучить, стал служить, как другие, как чиновник, вся утопия которого, чтобы только скорее ударило три часа, — на меня набросились, точно на ленивую и упрямую лошадь, и началась история…

Впрочем, ну ее… Вот лучше другая…

Александр Пантелеймонович захлебывался в горьких волнах, тогда как его собеседник, или, вернее, слушатель, вовсе и не подумал протянуть ему спасательный круг. Он плыл по тем же волнам своим собственным стилем, загребая ровно, красиво, сильно:

— У несправедливости сущего есть та добрая сторона, что заставляет нас жаждать справедливости, и не абстрактной, не абсолютной, а вполне жизненной. Это теза и антитеза, скажет философ, положение и отрицание, которые могут объединиться путем отрицания отрицания. Вот вам, Александр Пантелеймонович, гегелевская триада развития…

— Нет, нет, Николай Александрович, сейчас не хочу быть философом, простите, что заговорил вас, но не перебивайте, прошу… Еще один, совсем свежий опыт… Остывая мало-помалу к архиву, стал я искать себе место, хоть сколь-нибудь пригодное для занятия науками. Определившись в члены Географического общества, я составил проект экспедиции для исследования Сибири и Восточного океана. Проектом заинтересовался генерал-губернатор Восточной Сибири — недавно назначенный Муравьев, даже начал подыскивать мне спутников в дополнение, двоих-то я сам избрал — Невельского, капитан-лейтенанта, давнего моего друга, и штабс-капитана Кузьмина, офицера Генерального штаба. Мы втроем провели немало часов в мечтах и толках о путешествии, пока Муравьев был в Петербурге. Но потом, когда он уехал, все надежды на Географическое общество лопнули. Одному Невельскому удалось отправиться к охотским берегам в распоряжение Муравьева… Перед отъездом Муравьев переслушал от меня все, что я ни знал о Сибири, Китае, Японии, Америке. Я передал ему всю мою душу ради этого драгоценного для России края, когда же в конце хотел только благодарить, что он просил за меня — в виду вакансии библиотекаря, — то не был даже удостоен минутного разговора…

Опустошенный неожиданной своею исповедью, точно приступом лихорадки, Александр Пантелеймонович умолк и узнал в тишине, из соседней комнаты, уверенный голос Данилевского, рассуждавшего о Фурье. Спешнев, по-видимому, тоже прислушивался к нему. Едва Александр Пантелеймонович замолчал, он, поднявшись с кресла, в котором провел весь вечер, встал в дверях, скрестив на груди руки, и простоял так Чайльд-Гарольдом в продолжение всей речи. Но только начались там вопросы, реплики, воротился к себе в кресло и сказал сидевшему с поникшею головой Баласогло: