Видевшись с ним всего один день, я не могу, разумеется, сказать о нем многого; но общее впечатление было для меня приятное. Я нашел только, что местные интересы… разные иркутские интриги и дела как будто заслонили от него интересы более широкие и общие. То, что для человека нового представляется не более как местными провинциальными дрязгами, для него, при постоянном столкновении с здешними властями, приняло слишком большие размеры и заставило как будто отчасти забыть о том, что сердиться следует на причины, производящие дурные явления, а не на самые явления…
Да и какая тут борьба для человека, поставленного своим положением политического преступника вне всякой общепризнанной деятельности, когда и в сфере-то более широкой у нас „удел разумной жизни, — как выразился Добролюбов, — для блага родины страдать по пустякам“.
То, что я наговорил, было предметом нашего довольно продолжительного спора с Петрашевским. Он обедал у меня в этот день; вечером располагал я уехать, но это не удалось.
После обеда Петрашевский уходил на час домой и потом опять пришел, и на этот раз не один, а с тремя молодыми людьми, которых отрекомендовал мне как лучших из здешней молодежи. Признаюсь, грустно мне было за Петрашевского, когда эти лучшие представители молодого поколения города Красноярска сидели у меня с ним вечером. Это были, может быть, и даже вероятно, очень добрые молодые люди, но…
Петрашевский пришел проводить меня, и я отправился из Красноярска часов в одиннадцать утра.
— До свиданья — в парламенте! — сказал мне на прощанье Петрашевский…»
О том, что его ожидало, литератор Михаил Ларионович Михайлов мог судить лишь по «Запискам из мертвого дома», по тем нескольким главам, что до его ареста опубликовал Достоевский. Впрочем, нет. К Красноярску он знал о собственном будущем много больше, пополнив дорогою полученное в Третьем отделении и в крепости образование.
Стихотворец, переводчик, беллетрист, публицист следовал из Петербурга в каторжную работу в рудниках за сочинение и распространение прокламации. Он печатал ее в Лондоне, раздавал в Петербурге и, разумеется, ни до Тобольска, ни, тем более, до Томска или до Красноярска она не дошла; но в тобольском остроге он почувствовал себя скорее в гостях, чем под замком. Неизвестные люди присылали ему журналы, газеты, книги. Утром к чаю являлось печенье и сливки, а к обеду — рябчики, наливки и сласти, и он даже не знал, кого благодарить. Посетители и посетительницы выражали ему сочувствие и по всем правилам бонтона приглашали его на обеды, а под новый тысяча восемьсот шестьдесят второй год незнакомая дама принесла ему в нумер букет цветов. При отправке в дальнейший путь он обедал у полицмейстера, после обеда отправились его провожать, так что он распростился с тобольским обществом уже за городом.
Между тем и картины мертвого дома не минули его.
Пересыльные кандальщики, как в зверинце, вповалку набитые под темными низкими сводами острожного чердака… Зловонный коридор и зеленые от плесени стены еле освещенной комнаты, куда его отвели вначале; полукруглое запотевшее оконце под потолком, спертый воздух, бесстрашная беготня мышей по ночам… Истомленные с дальней дороги лица на поверке. Сияют, как серебряные, кандалы — отчистила их дорога, бабы жмутся к печке с детьми на руках. Самые эти партии, плетущиеся по дороге навстречу бесконечным обозам с чаем от этапа к этапу — их серые частоколы темнели среди снегов возле каждой деревни. Впереди каторжные с белыми от инея бородами; за ними в куцых казенных полушубках ссыльные, дальше дровни с бабами, с больными, с детьми, закутанными в тряпье, а позади всех солдаты и казаки…
Ночами литератор Михайлов просыпался в холодном поту от навязчивых этих, неисчезающих картин. Все как-то путалось в голове. К чему следовало относить те знаки сочувствия, что столь щедро расточались ему? Хотя бы встречали так по стихам, или, в крайности, в качестве «творца женского вопроса» в России (каковым провозгласил его мыслящий Петербург). О прокламациях-то петербургских если и слыхивали здесь, то смутно, туманно… И что ждало его в конце путешествия — так сказать, у «цели»?!
На станциях почти все проезжие из Сибири обнадеживали его, в Тобольске надежды порядочно окрепли, но верных сведений он ждал от Петрашевского в Красноярске.
Разговор — и спор — получился у них не сразу.
Когда Петрашевский пришел, моряк Сухомлин как раз говорил о побеге Бакунина, и Михаил Васильевич столь живо заинтересовался подробностями, что пришлось моряку начинать сызнова.