Филиппов-то и предложил завести литографию, когда на одном из вечеров заговорили о переписке Белинского с Гоголем, о пьесе Тургенева и прочих летучих списках. Лекции же, мол, литографируем, и часто скучнейших профессоров! Да и свои сочинения можно бы тискать минуя цензуру, — разрабатывать в либеральном духе и распространять таким образом в публике сведения из истории российской, из статистики… Это стали обсуждать с интересом. Сам Филиппов тут же вызвался на вопрос о крестьянах. Дуров был готов взять на себя часть законодательную, Достоевский Федор — изложение социализма, да и другие хотели заняться. Спросили Львова о литографском процессе, и химик пообещал разузнать, что могло бы стоить литографское заведение. Воспротивился, в сущности, один Достоевский-старший, Мих Мих; сказал, что не согласен на разрушение вечеров, уже не литературными станут, а политическим клубом, и надо внести в дело ясность.
Спешнев с Филипповым да Федор Достоевский с Момбелли очень скоро между собою ясность внесли: вечера вечерами, пусть будут на них чтения с музыкой, вечера не помеха тем, кому этого одного недостает. Они станут сходиться с другою целью в другом месте.
И вот уже Павел Филиппов рисует эскизы типографского станка — разумнее втайне печатать, нежели литографировать, — и развозит рисунки свои в мастерские в разных концах города, ради скрытности заказывает будущий станок по частям. Расходы, само собой, принял на себя Спешнев, он и квартиру свою предоставил.
Но Филиппов не знает удержу, ему мало быть устроителем, он не забыл обещания написать о крестьянах. Типографский станок — не с десятком, а с тысячами людей разговор. Применяясь к народному пониманию, советуясь со Спешневым, Филиппов пробует перетолковать евангельские заповеди, приложить к существующему порядку вещей. «Не сотвори себе кумира» — вторая заповедь. Значит, горе тому, кто в угоду начальству или господину творит всякие беззакония… В шестой заповеди сказано: «Не убий». Все вы идете смотреть, как наказывают мужиков, что посмели ослушаться своего господина или убили его. Разве вы не понимаете, что они исполнили волю божию и принимают наказание, как мученики за своих ближних? Разве не будете защищаться, коли нападут на вас разбойники? А помещик, обижающий крестьян своих, не хуже ли он разбойника?
Застенчивый гренадер Николай Григорьев, друг Плещеева с детства, которого голоса никто не слышал на вечерах, взялся описать злоупотребления военные. Возвращаясь с негаданного концерта Глинки, Спешнев сказал Достоевскому, что получилась у Григорьева замечательная сказка для солдат.
— В чем там суть? Что пригретый солдатами нищий старик рассказывает им свою жизнь. Как в рекруты сдали и как отслужил двадцать лет, как с поляками, и с турками, и с французами воевал и поглядел, какое у них там житье — ни графов, ни господ, все равны. Ну и, спрашивается, чем мы хуже французов… Только надобно вам самому прочесть.
— Охотно прочту, как дадите, — кивнул Достоевский.
Сам, однако, еще не брался за то, что вызвался написать. Едва ли не целый месяц прохворал, отчего и долгов не убавилось и застряла «Неточка Незванова» теперь предстояло наверстывать. Спешнев, правда, не торопил с обещанными статьями, да и то Федор Михайлович сознавал, что одно благое для Спешнева дело уже совершил: свел их с Павлом Филипповым. Такого сподвижника Спешневу давно не хватало!
Жаль, Плещеев в Москве, и неизвестно, когда возвратится. Вероятно, осьмым пригласили б его.
Назавтра, как обещал Спешневу, Достоевский явился к Аполлону Майкову.
Майков поил гостя чаем, делился литературными новостями, слушал обычные его сетования на безденежье, на сквалыгу Краевского, издателя «Отечественных записок», коего он данник и раб, и опасался, что Достоевский станет просить в долг, тогда как ему самому приходилось туго. Был поздний вечер. Майков жил в одиночестве и оставил Достоевского ночевать, постелив на диване. И когда проникновенным своим голосом гость наконец заговорил о цели своего прихода, в первый момент хозяин даже испытал облегчение, оттого что дело вовсе и не в деньгах. Впрочем, только в первый момент.
— У меня к вам важное поручение, — начал Достоевский. — Вы, конечно, понимаете, что Петрашевский болтун, человек без здравого смысла… А потому люди подельнее из его кружка решились выделиться… но тайно и ничего другим не сообщая, Петрашевскому тоже. Хотим тайную типографию завести и печатать разные статьи и даже журналы, если будет возможно. В вас мы сомневались, вы слишком самолюбивы…