Конец речи потонул в общем шуме. Разговаривали, чокались, стучали вилками. Однако похлопали и выпили тост без исключения все, и Спешнев, прекрасно, разумеется, сознавший, в чей огород были камни. В сущности, Петрашевский опять повторил прежнее, то, что привело их к разрыву. Ни одна жилка, однако, не дрогнула в бесстрастном лице Спешнева. Стоило ли отвечать, когда здесь не время и не место для споров? Да и стоит ли теперь спорить с Петрашевским?!
Молодому человеку с каштановой мягкой бородкой и большими восточными глазами казалось, по-видимому, что стоит. Спешнев, впрочем, разобрал только первую фразу, им сказанную, — о том, что теория Фурье сближает и мирит людей и этот мир и сближение должны быть правилом для его сторонников. Сказано было явно в ответ Петрашевскому, но дальше Ахшарумов заговорил так вяло и растянуто, что едва ли кто сумел в расходившейся компании сосредоточить внимание на его речи. Он готовился к отъезду в Константинополь и как бы прощался с товарищами этим словом о страдании и надеждах на счастье, которое роду человеческому несут фурьеристы. По его призыву еще раз подняли бокалы, тут царило полное единодушие, но Николеньке Кашкину хотелось вовсе загладить неловкость, которую, впрочем, большинство позабыло, и он предложил еще тост за согласие и дружбу.
После своего тоста Николенька, однако, не сел, он достал из кармана листок со стихами Беранже. Принесенный Петрашевским листок перед тем передавали из рук в руки, но не все успели прочесть. А Николенька которому стихи очень понравились — он стихи и вообще любил, — пребывал в том приподнятом состоянии духа когда жаждут читать вслух.
— Мы, как солдаты для парада, по струнке чинно в ряд стоим; а выйдет человек из ряда, «Безумец!» — хором закричим…
— …Я знал пророка Сен-Симона, — с воодушевлением читал Николенька. — Фурье нас звал… — голос Николеньки звенел: — сомкнись в фаланги… Анфантен… «Безумцы! — всякий восклицает, — они смешны все трое нам…», — вместе с поэтом источал иронию Николенька Кашкин и вдруг затрепетал торжеством: — Кто новый свет нам открывает? Безумец, возбуждавший смех. Толпа безумца распинает; распятый богом стал для всех!
Хлопали отчаянно — поэту… чтецу… С этим возвышающим, с этим божественным безумием каждый ощутил собственную свою соединенность.
Заполночь скопом вывалились на сонную набережную Фонтанки, с шумом, со смехом, довольные собой и друг другом. Под конец сговорились сообща переводить на русский «Теорию всеобщего единства» — капитальнейшее из сочинений Фурье, — с тем чтобы, переводя, его изучать и единственный экземпляр разодрали по числу переводчиков на одиннадцать частей и кинули жребий, кому какая.
Петрашевский, однако, не угомонился. На улице, когда начали было прощаться, стал звать к Данилевскому ехать всем и немедля — ведь обещался быть, не сдержал слова — немедленно ехать! — призвать к ответу, потому дал слово — держись!
Кто-то пытался отговорить его, отложить до утра, но он не поддался, сманил с собой братьев Дебу и Ахшарумовa, вчетвером отправились на двух гитарах — тряских дрожках, на которых сидеть можно боком или верхом.
Данилевский, разумеется, уже спал, что Михаила Васильевича не смутило: разбудил, вывел к спутникам и принялся совестить. Тот оправдывался — неловко и как-то робко, отчего незваным ночным гостям самим стало не по себе, и они скоро ретировались.
Настоящей причины, почему не пришел, Данилевский им не открыл. Как признаешься, что попросту струсил — ото всего, что происходило вокруг, да и слухи о слежке за Петрашевским не утихали, — и, дабы избежать искушения, с самого утра ушел со двора и домой до вечера не возвращался…
Писатель
Как-то днем, мимоходом, Достоевский заглянул на Гороховую к Дурову и нашел там пакет на свое имя, присланный с оказией из Москвы, а в нем письмецо от Плещеева и тетрадь, раскрыв которую, Достоевский прочел: «Корреспонденция Г…ля с Б……м». Разгадать шитую белыми нитками конспирацию не требовалось большой проницательности, он держал переписку Белинского с Гоголем, ту самую, не раз о ней слышал и жаждал прочесть. Эти письма не были литературным приемом, как в «Выбранных местах…» Гоголя или у него у самого в «Бедных людях», нет, переписка подлинная по поводу злосчастных «Выбранных мест…», молва о ней второй год бродила по литературному Петербургу.