Сподвижник Костюшки, он сочинял марши для своего отряда стрелков и как будто был автором мелодии «Еще Польска не сгинела», а уйдя с остатками повстанческих войск из Польши, скитался в чужих краях, писал полонезы в Неаполе и Константинополе, в Париже и Берлине. Один из его полонезов назывался «Раздел Польши», а другой, трагический, — «Прощание с родиной»… Изабелла не часто его исполняла, но, отыграв, потрясенная, роняла прекрасные руки и долго не могла вымолвить слова. Семейное предание гласило, что отец Изабеллы ждал сына, чтобы назвать его в честь Огиньского Михаилом, а когда родилась дочь, ее назвали именем графини Огиньской…
Узнав Изабеллу, Николай Спешнев отдал должное польским революционерам, в их расчетах женщинам отводилось не последнее место. В решительный момент в уличном бою появление красавицы-аристократки могло произвести магическое действие! А уж талант пропагаторов-женщин он испытал на себе, и это был тот редкий пункт, в котором они не спорили с Петрашевским.
В итоге упорных своих дрезденских изысканий только одно-единственное тайное общество он узнал, которое добилось успеха — но успеха совершенного, мирового влияния, и это было древнее общество первых христиан, и ему он посвятил первую главу своего сочинения. Во второй излагалась история некоторых новейших обществ, в третьей рассматривалось различие действия христианского общества и тайных. Пока он писал эти главы, в голове у него была четвертая, главная, где думал предложить организацию тайного общества в России, — наилучшую, чтобы не попасться. Тогда имел привычку, объяснил он господам следователям, схватить лоскуток бумаги и записать, что может пригодиться когда-нибудь. Подписка, что так заинтересовала Комиссию, и была-де один из подобных летучих листков… «Что же сталось с означенным сочинением?» — спросили его. Так и не закончив своих рассуждений, отвечал он, перед отъездом в Россию он их уничтожил, тем более что стал интересоваться другим. А именно социализмом.
…Хоецкий, его дрезденский друг, тоже хотел уезжать — в Париж, основать типографию. Чтобы расположить к себе старых генералов, Спешнев рассказал им о предложении Хоецкого написать для печатания за границей историю России и о том, что согласился на это. Но, вернувшись в Россию, раздумал. Быть может, старые генералы и поверили его искренности, но князь Гагарин ее не нашел: «Все это одни фразы и фразы, не вижу дела!» Об железах и палках ему, однако, не напоминали более, а, напротив, объявили статью, по которой признание, чистосердечное и полное, может не только уменьшить преступнику наказание, но смягчить и степень и род оного. Тогда он сделал вид, что склонился к раскаянию, признался, что мысль о возможности печатания за границею в нем осталась, и мысль эту он однажды высказал на вечере у Плещеева, но только никто ничего ему не прислал и более об этом не говорилось ни слова… Лысый князь, однако, опять искренности «не нашел», после чего Спешнева три дня проморили голодом, и он опять сделал вид, что поддался к понятию. Прежде, мол, решил открывать истину только в ответ на заданные ему вопросы, например об акте подписки; ну, а если прямо не спросят, так хотел умалчивать — из простой хотя бы жалости к людям. Но ведь он ничем не был связан и никому никакого обета молчания не давал… Он попросил три дня сроку, чтобы рассказать все, что знает и про себя и про других.
И с насмешкою, неприкрытою, явною — разве человеку под силу упомнить, как жил день за днем на протяжении года или даже полутора лет, когда кого видел и что когда от кого слышал? — изложил в виде журнала, едва не подневно, об участии своем в собраниях Петрашевского, Плещеева, Дурова, Пашкина. Везде он, Спешнев, был вроде почетного гостя, и оттого всегда его приглашали, что знали за социалиста, а социализм был в этом обществе в моде. Он передал мелкие разговоры совсем неустоявшихся несерьезных молодых людей, выдерживая взятый тон, но следователи вовсе не уловили этого совершенно явного тона насмешки или презрения и даже не замечали того, что он не польстился на их посулы и не испугался, угроз. Напротив, удумали, что польстился, что испугался, и еще ужесточили нажим.
«Как вы смеете утверждать, что они не заговорщики, не изменники? — негодовал Гагарин, когда он представил мальчишескими все эти разговоры и петушиные споры. — Да вы сами коммунист и последователь Прудона!» При этих словах на простом лице старика Набокова отразился ужас. «А ведь Прудон в тюрьме!» — всплеснул он руками.