Выбрать главу

Тетрадь кончилась, он попросил другую. Но трудно оказалось выполнить обещание, слишком мало походило на исповедь то, что стекало с его пера.

«Вы дали возможность невинному доказать свою правоту, — подольстил он господам следователям для начала. — Вот, может быть, первый в России proces de tendances — процесс о стремлениях, суд над идеями, где нет жертв». Не уголовному следствию подлежать это дело должно, а ученому рассмотрению. Пусть назначат комиссию из профессоров, людей образованных, достойных доверия. «Если считаете нас вредными, держите до тех пор взаперти. Но отдайте книги, совещаться между собою дозвольте… дайте средство доказать, что мысль моя — стать во главе разумного движения в народе русском — не была подобие попытки Икара…»

Кому могло прийти в голову назвать это исповедью? Как и просьбу объявить императору, что первая необходимость земли русской есть справедливость. И что России весьма нужно введение адвокатов и суда присяжных… Он всегда говорил о необходимости суда открытого, улучшение судопроизводства ставил на первое по важности место. Теперь он сам, на собственной шкуре, изведал правоту своих слов. И он, и товарищи его — лишены толкового адвоката и публичного суда. Он привел следователям слова Распайля по объявлении ему приговора: «Лучше вам быть судимыми, чем судьями». Но об Анфантене, обличившем своих судей, не помянул, хотя давно выбрал его в образец на случай процесса. Кто услышал бы Анфантена, ежели бы судил его суд не открытый, а тайный?! Нет, за исповедь если что и можно было принять, так одно только место, где он высказал свои взгляды.

…Он желал реформы быта общественного. Да, он желал… хотел, чтоб и другие разделяли его уверенность — быть может, детскую, утопистскую, всегда добрую, — что придет пора, когда для счастливого человечества слова: нищета, страдание, горесть, принуждение, наказание, несправедливость, порок и преступление утратят свое печальное значение и будут лишь напоминанием о предшествовавших эпохах бедствия и общественного неустройства; все в обществе и природе придет в стройную гармонию, изнурительного труда не будет — и настанет эпоха всеобщего блаженства!

Что ж, от этого он не откажется. Пусть исповедь! Но гораздо больше она походила на проповедь; он закончил ее так: «Если пламенное желание добра есть преступление, то чем тяжче присужденное вами, — или кто будет судить, если только есть, в чем судить, — тем почту себя счастливее… Пророков вы не послушали, — так сказал он им, — а побили каменьями!..» И еще он признался своим исповедникам, что пред ними стоит человек, который с колыбели чувствовал свою силу и, как Атлант, думал нести Землю на плечах своих… Для обещанной исповеди маловато. Да могла ли она получиться, когда в то самое время, как перо обегало строку за строкой, голова была занята неотступною мыслью — снестись с сотоварищами. Уединенное заключение, он судил по себе, лишало узника равновесия духа, мысли путались, мужество вытекало по каплям. Эта пытка психическая могла стать непосильною для того, кто не знает законов. Он их знал. Его долг был помочь беспомощным. Сделаться адвокатом других. Пусть говорили, что у него черствое сердце, — теперь сотоварищи заключения должны были знать: Петрашевский был и остался их другом.

Но как, как с ними снестись?

Обе боковых стены каземата он обстучал до ломоты в пальцах, и никакого ответа. На прогулке в треугольнике внутреннего дворика исхитрился незаметно от караула процарапать железкою на стене фамилию свою и вопрос: «Кто еще?» — не отозвался никто. То же самое нацарапал на оловянной кружке, в какой приносили воду для умывания, — в расчете, что кружка служила не ему одному… Результат был такой же. Это все он проделал еще до того, как его призвали к допросу. После, требуя бумагу писать показание, надеялся листик-другой утаить на записки, их бы можно на прогулке разбросать по двору… не тут-то было: принесли сшитую тетрадь с нумерованными листами. Тогда ночью все той же припрятанною железкой он бесшумно отковырнул у себя в каземате сырой кусок штукатурки. Смотритель ничего не заметил, как не замечал, что из заслонки вентиляционного отверстия под потолком выломан зуб, — драгоценная железка и была прежде этим зубом.

На оконной решетке он ее заострил, расколол ею квадрат штукатурки на куски и, склонившись над ними, ощутил себя вавилонянином или шумерийцем… Его лишили бумаги, но не возможности передать другим свои мысли.

Подобно древнему писцу, он покрыл письменами таблички: