Вся будущность, к которой готовил себя, шесть лет занимаясь восточными языками, все надежды его были так далеко отсюда, в чудо-городе на Боспоре, где сошлись Запад с Востоком, Европа и Азия, эллины и Византия, евангелие и коран, полумесяц и крест. Но не Константинополь он видел теперь пред собой, не роскошную Византию, не Царьград, не Стамбул, нет, вместо собора Ая-София, и мечети Махмудие, и садов Сераля, и мостов Золотого рога, с подоконника комнаты в Трубецком бастионе открывался ему крепостной вал и пустынный дворик. Только в праздники проходили по валу семьями нарядные люди, приостанавливались, вглядывались в зарешеченные окна и бросали во двор медяки.
Он хотел вон из этой клетки каменной! Здесь даже то запрещалось, что отличает человека от зверя, — простой разговор. Как-то, стоя у форточки, он услышал, как переговаривался — должно быть, через форточку же — его сосед справа со своим другим соседом. Слов не удалось разобрать — не высунуться из фортки. Оставалось сказать в нее, в воздух, свое имя. И в ответ донеслось: «Я — Щелков», Они не были друг с другом знакомы, хоть и встречались у Петрашевского. Но часовой под окнами оборвал едва завязавшуюся ниточку между ними, крикнул: «Послать ефрейтора!» На другой день в белом доме на Ахшарумова напустился комендант Набоков: «У меня есть куда вас посадить! Там не станете разговаривать!»
Дозволенным собеседником, таким образом, оставался он сам, и уж этого общества его лишить не могли. Арабская мудрость гласит: всякая птица услаждается своим пением. Целыми днями разговаривал сам с собою, то вполголоса, то громко, а то и впрямь распевал, подставляя к известным мотивам собственные куплеты. Перед самим собою куда тверже держался, чем в Комиссии. Более удачное записывал, а точнее, выцарапывал на стенах или на полях книг, которые дозволялись. Читая Вальтера Скотта или Фенимора Купера, не выпускал из рук свою главную ценность — железный карандаш, собственноручно сделанный из гвоздя.
Этим-то карандашом — уже в новом своем жилище, в Никольской куртине — он записал на стене: «…О боже праведный! Спаси и сохрани мой павший дух в тюрьме от истомленья. Сибирь и каторга — мечты мои одни, — в них счастье все мое и радость избавленья…» Нет, не о Константинополе мечтал, а только бы не казнь и только бы вон отсюда! «Долго ночь меркнет!» — сказано в «Слове о полку…». Сколько уже минуло назначаемых им двухнедельных сроков? Со счета сбился, когда после долгого перерыва его опять потребовали в белый дом.
В знакомой зале поразили, однако, перемены. Он очутился пред целым ареопагом генералов в парадном облачении. Неужели все с самого начала, думал он, совершенно подавленный.
Однако суд военный не мешкал. Дали подписать бумагу, и все: «Подтверждаю мною сказанное и потому не имею ничего прибавить».
Из фортки белый дом был хорошо виден, вечерами за освещенными окнами на втором этаже передвигались фигуры, потом застывали и приходили в движение только по временам, когда мимо окон — Ахшарумов догадывался — проходил то тот, то другой подсудимый. На что не хватало глаз, дорисовывало воображение. Будь у него подзорная труба или бинокль, он мог бы часами рассматривать лица товарищей своих и судей, но, видя одно лишь мелькание, понаблюдав минут десять, спрыгивал с подоконника и говорил стихом Лермонтова: «…кипел, сиял уж в полном блеске бал…»
Когда-то в прошлом, которое отсюда, из крепости, казалось таким непостижимо далеким, на воле, которую он совсем не умел ценить, он рассуждал о суде:
«…Тайно в комнате запершись, стыдно, грешно и подло производить суд на человека. Это вещь святая, касающаяся общего блага, и незачем ее скрывать. Единственная причина скрывать заключается в желании произвольного несправедливого решения…»
Нет, брат Дмитрий, утешал теперь он себя вслух, вспоминая об этом, ты был мечтателен и безрассуден, и пал духом, и очень боишься смерти, и от страха веревки готов потерять мужество, но глуп ты никогда не был.
Так он дожил до утра 22 декабря, когда, вскочив по обыкновению к фортке, увидал множество карет возле белого дома и у собора и рядом с каретами — отряд конных жандармов. И от догадки, что это за ним, за ними, перехватило дух: восемь месяцев прождал этого дня.
За окном служители в серых шинелях пронесли какие-то вещи. Быть может, одежду? Стуча сапогами, вошли в коридор. Двери отпирались, к Ахшарумову ближе и ближе.
Не слезая с подоконника, он ждал, когда и его замок щелкнет. Оставалось совсем недолго. Не месяцы, не недели, не часы. Нетерпение сжигало его. Что впереди, он не знал. Не знал, куда повезут в каретах. Но что бы ни предстояло, казалось, хуже не будет. Уже и с жизнью, казалось, готов был проститься, лишь бы быстро, не страдая. Лишь опять бы не назначили заключенья в тюрьме, одиночного, безысходного…