— Ты послушай, Михал, — говорил своему гостю с характерным для поляка выговором, — от Сибири на Польшу идут пьять дрог. На всход к Охотску, там море и корабли, Калифорния, Америка… и Европа!
— Знаю, Ян, знаю, этим кругосветным путем Бакунин бежал из Иркутска…
— Ни, Михал, не только Бакунин. До Бакунина за сто лет так бежал Август Беневский… Друга дрога — через степь киргизскую в Бухару, а оттуда в Персию, в Турцию и в Европу… Третья — к Уральским горам, там налево плыть до Каспия по реке Урал… через Персию, Турцию — и в Европу! А четвертая — за Уральскими горами не брать влево, а дойти до губернского города Уфы, дальше плыть по реке до впадения в Волгу и по Волге, там по суше до Дона… до Таганрога…
— У тебя получается, Ян, как у сказочного богатыря: прямо ехать — головы не снесть, направо ехать — коня сгубить…
— Отчего, Михал? Ведь бегали люди… Я еще не сказал пьятой дроги — за Уральские горы на норд, на полноц, по Печоре, Вычегде до Двины, до Архангельска. Там — корабль!.. Всякой дрогой бегали люди, а как бегали, хочешь, Михал, я тебе историю расскажу…
«Один молодой человек, Мигурский, был сослан в линейные баталионы солдатом. Дома у него осталась невеста, панна Альбина, из видной семьи. Только панна Альбина узнала, что жених ее прибыл на место ссылки, начала собираться к нему в Уральск. Никакие уговоры, ни слезы, ни стенания, ни угрозы родителей не могли ее удержать от дальней дороги. Она поступила по-своему и, приехав в Уральск, обвенчалась со своим Мигурским, и родила ему двух малюток, и сделалась для него единственною отрадою и звездою в горьком мраке неволи. Но там, где взрослые надеялись и терпели, малютки не выжили и скоро умерли оба, оставив отцу и матери новую тоску на сердце. И этой тоски они уже перенести не могли и задумали план побега.
Однажды вечером Альбина тайком отнесла на берег Урала платье мужа с его письмом, где он молил о прощении за горе, на которое обрек ее, покончив с собой и оставив одну на чужбине. Когда наутро казаки принесли найденное на берегу платье Мигурского вместе с письмом, она разрыдалась, лишилась чувств… и трудно найти слова, чтобы передать безутешную ее печаль и неподдельные слезы.
Тело, как ни искали, понятно, отыскать не могли; этому объяснение было: быстрая река унесла. Тронутые несчастьем пани Альбины, все спешили выразить ей сочувствие, и во время этих визитов она буквально изнемогала от страха, как бы мнимый покойник не кашлянул, не чихнул или еще каким-то неловким движением не выдал бы своего присутствия за стенкой. Адские муки вытерпела Мигурская, пока ходила просьба о дозволении ей вернуться на родину. Но все обошлось благополучно, тайна не открылась.
Получив разрешение, Мигурская первым делом изъявила желание вырыть из несчастливой для нее земли останки своих малюток, чтобы забрать их с собою. Она сложила их косточки в один гроб и стала готовиться в путь, а когда местное начальство прислало ей в провожатые казака, горячо благодарила за участие и всеми силами отказывалась от спутника; однако, опасаясь упорством навлечь на себя подозрение, на сей раз не сумела настоять на своем. И это ее погубило.
Дорогой казак трясся с возницей на козлах, глотал пыль и потел, а на остановках, приходя немного в себя от жары, дивился на барыню, которая не только не выходила из душной кибитки, от своего гроба, но еще и плотно застегивала запону. А однажды казаку послышался там разговор… и когда, поддавшись искушению, опасливо глянул в щелку, то под открытою крышкою гроба увидел — помилуй, господи, — утопленника с кувшином в руке! Казак закрестился и побежал куда следует…
Подъезжая к Саратову, он уже не провожал барыню, а стерег.
В Саратове, поняв, что все кончено, Мигурская попросила отпеть своих малюток в костеле. Мигурский пал перед гробом уже в кандалах. Его отправили в Нерчинский завод. Она последовала за мужем. Но там скоро впала в чахотку и умерла».
— …Да ты, Михал, видел, должно быть, ее могилу в Нерчинском заводе?! Альбина Мигурская, а?
Петрашевский неожиданно рассмеялся:
— Не только видел, но встречал самого Мигурского в Шилке и историю его знаю!
— Так зачем молчал и заставил меня говорить много?
— Тебе же самому хотелось рассказать, Ян, а я не думаю, что это часто бывает…
— Ты прав, Михал, на родине у меня была кралечка, так говорила: давай, Ян, помолчим вместе.
Немногословный Ян-столяр, приняв Михаила Васильевича под свой кров, постепенно перед ним раскрывался. Но в один прекрасный день в середине ноября нагрянул в Ермаковское заседатель с полицией и буквально выкинул Петрашевского в Верхний Кебеж, деревеньку, забытую богом и проклятую людьми.
Воспоминания в гиблом углу
Глухая подтаежная деревенька значилась под своим именем разве только в бумагах. В просторечии же звалась по речке, на которой стояла, Низкозобкою. У переселенцев из центральных губерний, осевших здесь себе на беду, за десять лет отросли у многих зобы; говорили, будто причина хвори заключалась в свойстве речной воды. В гиблый угол попали, тайга не тайга, степь не степь, одни болота кругом. Кипучим и благодатным казалось отсюда волостное село Шушенское с его церковью, богадельней и воскресным базаром, а окружной городок Минусинск представлялся чуть ли не столицей.
Из Ермаковского заседатель увез его силой, ворвался с полицией в дом, велел хватать вещи и кидать в сани. А в Кебеж доставивши, должно быть, в отместку за хлопоты вселил в заброшенную избу. Первой же ночью пришлось изведать ее прелести, проснуться, едва заснув: что-то ползало по лицу. Засветив лучину и напялив очки, Михаил Васильевич содрогнулся: изба кишмя кишела тараканами, юркими, наглыми. Едва накинув на плечи полушубок, он выскочил на мороз. Словно его намеренно вынуждали к поступкам, которыми мог бы оправдаться красноярский его гонитель Фроммер.
Дождавшись утра, Петрашевский кинулся к сельскому старшине.
— Не велено, — невозмутимо ответствовал на его жалобу тот, — не велено вам отлучаться с ентой фатеры.
Туповатый мужичок был единственной властью на все сорок крестьянских дворов. И мучиться бы Михаилу Васильевичу в ожидании какого ни на есть заезжего начальства, пока тому заблагорассудилось бы завернуть в затерянную деревеньку, когда бы не сотворил он чудес исцеления по излюбленной своей методе Распайля. Снилось ли парижскому бунтарю, что камфарные его снадобья доберутся до Саянской тайги?! Здесь маялись не одним только зобом, еще и лихорадками, и цингою, так что лекарские способности бородатого поселенца пришлись как нельзя более кстати, и — спасибо Распайлю! — его подкормили, хотя самого не уберегли. Он, однако, с цингою справился благодаря все тому же камфарному спирту. Не помешали бы еще свежие овощи, да, увы, в Низкозобке не было ни картофеля, ни капусты. Слава богу, крестьяне запасались хоть черемшою, диким луком сибирским. Наблюдая за убогим их бытием, он не раз вспоминал разговор с Шелгуновыми в Красноярске, слова Чернышевского (по дошедшим до Минусинска слухам, этим летом тоже уже под присмотром проследовавшего в Сибирь). Михаил Васильевич сам давно держался того, что развитие общественности зависит от степени благосостояния; наблюдения в Верхнем Кебеже лишний раз подтверждали это: при плохом питании и мозг работает плохо…
Красноярск, Красноярск, где Михаил Васильевич готов был поместить сердце Сибири… Уж если Минусинск из Верхнего Кебежа казался столицей, то каким же великолепием сверкал Красноярск!
Едва спасшись из тараканьей избы, Михаил Васильевич затомился. Смешно вспомнить, когда-то он даже в Парголове, в пятнадцати верстах от Петербурга, чувствовал себя оторванным от жизни… В Шуше, хоть урывками, все же можно было следить за политикой по газетам, по «Сыну отечества»… В этой местности почты не получали. Книги и книжицы, что с собою привез, перечел, хотя дни уже стали коротки, а за неимением свечей приходилось пробавляться лучиной. Даже поговорить было не с кем и не о чем за пределом обыденных тем. Как тут было не заскучать хоть о Василии Непомнящем. Средь его историй, должно быть, что-то и для Низкозобки нашлось бы…
Оставалось пользовать больных по методе Распайля — их хватало; лишний раз убеждаться, как развитие общественности зависит от сытости; да еще одинокими долгими вечерами предаваться воспоминаниям.