Выбрать главу

На Ларисе Петровне было черное и совершенно прямое платье без всяких украшений и вырезов, за исключением, конечно, необходимых для рук и головы, та удивительная загадка моды, которая поначалу изумляет и смешит непривычного человека, и потом постепенно, в минуты сна или задумчивости вдруг заставляет вспомнить и через «вот ты! поди ж ты!» открывает новую неожиданную прелесть того, что оно, казалось бы, призвано скрывать. И хотя все, что оставалось на виду, снаружи, и особенно милое лицо с мягкими, увлажнявшими кончик сигареты губами, могло бы, наверное, взволновать и при любом другом платье, такой вариант сразу откидывался, нёт-нет! и пусть все обязательно останется как есть, нетронуто. Под защитой этой обязательной нетронутости они оба дружески разговаривали и курили, и Герман Тимофеев мог с увлечением рассказывать обо всех своих Педагогических открытиях, а Лариса Петровна могла бесстрашно его слушать.

— Может показаться, — говорил Герман Тимофеев, — что то постоянное упрощение, то есть заведомая ложь, которую мы обрушиваем на учеников в школе из страха остаться непонятыми, что эта ложь ничуть не ужасна, не страшна, не может изуродовать их души, потому что она и не ложь вовсе, а необходимый и временный отказ от сложности, и никто не закрывает им в дальнейшем самостоятельного пути к этой сложности, и ради бога — все будут только рады. Но это же игрушечные софизмы, это жалкое оправдание нашего бессилия, нелепая надежда, что можно прожить всю жизнь чуть-чуть беременной. Самая маленькая или очевидная ложь страшна, конечно, не тем, что она кого-то обманет и надолго ослепит — наоборот! Она страшна своей легкой опровержимостью, она как соблазн и приманка для неопытного и жадного мозга, она тоненькая, она манит попробовать на себе неокрепшую силу, и когда этот юный мозг кидается на нее, побеждает и видит, что она ложь, то здесь, посреди торжества самостоятельной победы, никакие уговоры не удержат его от убеждения на всю жизнь, что все, что наоборот этой лжи, то истина! И никогда вы не убедите его, что ложь вообще не может быть противоположна истине, что противоположна лжи может быть только другая ложь, а истине противоположно заблуждение.

Он протянул руку, и Лариса Петровна поспешно вложила в нее сигареты и спички, невольно выразив свое внимание к тому, что он говорил, и нетерпение слушать дальше. Она сидела, откинувшись назад, опираясь на отставленные руки и как бы повиснув на вздернутых плечах. Волосы ее были переброшены через голову на одну сторону, и это окончательно вгоняло человека в растерянность, заставляло метаться взглядом с одной половины ее лица на другую, сравнивать, разрываться на части в сомнениях, которая же из них лучше, то есть придавало ее лицу неуловимую и динамическую прелесть, недостижимую ни пышной, ни гладкой прической в отдельности.

В общем, что и говорить — нетронутость ее была бы под серьезной угрозой, зайди она просто так запросто в гости к кому-нибудь другому.

Герман же Тимофеев хотя и не был аскетом, отнюдь нет, но все же из тех умников, что уже к тридцати годам незаметно для себя оказываются по уши закованными в самые диковинные запреты и на которых всякая новая знакомая через несколько дней обязательно пожмет плечами и скажет: «Нет, я его решительно не понимаю». Где уж тут понять — они и сами толком не знают, что с ними творится. И кто из них, когда сумел бы выразить и втолковать желанной женщине или даже себе, насколько унизительна бывает зависимость от нее, почти рабство, как, спасаясь от унижения, можно бросаться лишь по двум путям, один из которых состоит в том, чтобы унизить ее саму, и это будет называться разврат, в то время как другой, противоположный и в чем-то параллельный, требует вознести ее, женщину, очень высоко, до себя и выше, чтобы рабство было не рабство уже и не унижение, а поклонение, распростертость у подножия какого-то божественного пьедестала (У ног! У ног твоих!), и тогда это назовется любовь. Но ах, они же ничего не умеют и не понимают, эти женщины, они не хотят быть униженными, но и на пьедесталы они тоже не хотят, им там страшно, они рушатся оттуда, как ты их ни удерживай там и ни подпирай. А ведь, казалось бы, так мало им нужно, чтобы удержаться, такие нетрудные пустяки — поменьше говорить, пореже позволять себя трогать, не высказывать мнений, не писать писем, и все остальное будет сделано за них. Но нет, они не умеют, они не желают, они хотят в глубине души нашего рабства и унижения — да будут они прокляты за это!