Выбрать главу

— Она нашей веры, — сказал Ла Фэй и сдернул с нее покрывало. Вот кто это — Эстер из Ла-Рошели. Генрих любил ее так же, как двадцать других, и, может быть, больше, чем десятерых из них, теперь об этом судить трудно. Он спешил к Габриели.

— Мадам де Буаламбер, если не ошибаюсь. Но, мадам, время выбрано неудачно, я занят. — Он думает: «Габриели об этом донесут непременно!»

Пастор Ла Фэй, старик с развевающимися седыми волосами, очень твердо:

— Вглядитесь лучше, сир! От своей совести люди нашей веры не бегут.

— Кто говорит о бегстве. — Генрих принимает гневный вид, но постепенно на самом деле распаляется гневом. — Я вовсе не бегу, я занят, и я не потерплю принуждения. Даже и от вас, господин пастор.

— Сир! Вглядитесь получше, — повторил пастор.

И тут у Генриха словно крылья опустились, ничто уж не воодушевляло его, ни желание, ни гнев. Перед ним, теперь действительно без покровов, была состарившаяся, больная и жалкая женщина, — а когда-то из-за нее он пережил экстаз пола и подъем сил. Он никогда не достиг бы столь многого, не достиг бы ворот своей столицы, если бы все они не вызывали в нем экстаза и подъема. «Эстер! Вот что сталось с ней! Ла-Рошель, твердыня у моря, крепкий оплот гугенотов, отсюда мы, борцы за веру, не раз устремлялись в бой. К чему сверкать на меня глазами, пастор, мы единодушны. Минута выбрана удачно».

— Мадам, чего вы желаете? — спросил Генрих.

Он думает: «Гугенотка Эстер удачно выбрала минуту, чтобы предстать несчастной передо мной. Я собираюсь отречься от веры, и за это счастлив с Иезавелью, которая обращает царя Ахава к богу Ваалу. Однако ее в конце концов сожрут собаки. О, как скоро красоту постигает возмездие, она тускнеет от нашей неблагодарности: у Эстер из Ла-Рошели от горя и нужды потускнело лицо!»

Но тут он все-таки убежал бы, если бы она не заговорила. Ее хриплый, тихий голос произнес:

— Сир! Ваш ребенок умер. С тех пор ваша казна мне больше ничего не платит. Я отвергнута своими, я одинока и бедствую. Смилуйтесь надо мной!

Она попыталась преклонить колено, но от слабости едва не упала. Не Генрих, а старик Ла Фэй поддержал ее. Его взгляд строго сверкал, и Генрих ответил ему скорбным взглядом. Вскоре он ушел, но перед уходом кивнул пастору, в виде обещания, что все будет сделано. Он думал об этом, пока шел по коридорам аббатства, постепенно замедляя шаги. «Что я сделал, что я могу еще спасти? Это самый непростительный пример моего бессердечия. Проливаю мимолетные слезы и уже спешу к следующей. Такая обо мне слава, она известна всем, а я последний замечаю, каков я на самом деле».

Ему вдруг стала ясна его роковая роль. Он плодил жертвы. По всем правилам и по искреннему своему убеждению он должен был бы поступать иначе, ибо из личного опыта хорошо знал тяготы жизни и неизменно нуждался в душевной твердости, как проходя школу несчастья, так и на пути к трону. Но наше доблестное поведение всегда требует, чтобы мы кого-то приносили в жертву. Генрих еще раз вспомнил об Эстер, потому что ему неоткуда было взять пенсию, которую он хотел ей назначить; ему пришлось бы урезать на эту сумму Габриель, свою дорогую повелительницу. Это он считал невозможным и боялся этого, ибо она, конечно, ничего бы не уступила. Ему стоило только вызвать в памяти картину, как ее прекрасная рука покоилась на локотнике кресла, а на пальце блестел камень, тот самый камень, что был украден господином д’Эстре.

Погруженный в заботы, он необычайно тихо вошел в ее покои. Из прихожей он заглянул в отворенную дверь; красавица сидела у туалетного стола. Она писала. «Но любимая женщина не должна писать никому, кроме меня. Всякое другое письмо неизбежно внушает подозрения». Генрих приближался совсем беззвучно, теперь уже вовсе не по причине задумчивости. Наконец он заглянул писавшей через плечо, она его не замечала, хотя все их движения отражались на светлой глади круглого зеркальца. Генрих прочел: «Мадам, вы несчастны».

Он испугался, сразу понял, о чем тут речь, и все же с мучительным трепетом следил за пером, которое громко скрипело, иначе, пожалуй, слышно было бы его дыхание. Его дыхание туманило зеркало. Перо крупно выводило: «Мадам, такова наша участь, когда мы верим красивым словам. Нам следует остерегаться, иначе нас ждет заслуженная гибель. Мне вас не жаль, потому что ваше поведение унизительно, а сцена в саду бесчестит мой пол. Я согласна дать вам денег, чтобы вы исчезли. Отец вашего умершего ребенка легко может об этом позабыть». Она писала дальше, но Генриху уже не хотелось читать. Зеркало было затуманено его дыханием, и лица его она там не увидела, когда внезапно подняла взгляд. Он, пятясь, удалился прочь, в полной уверенности, что она знала о его присутствии и писала больше для него, чем для той, другой.