Он с трудом дослушал до конца, он вцепился в локотники, чтобы не вскочить с кресла. Вместо этого он подвинулся ближе к ней и сказал, отчеканивая каждое слово, прямо ей в лицо:
— Он приехал за тобой; поэтому ты одета. Вы хотели бежать. Вы хотели обвенчаться.
— С вашего позволения, — отвечала она, вскинула голову, но не отвела от него взгляда.
— Позволения я никогда не дам, — пробормотал он. — Матери моего ребенка, — вдруг произнес он громко. При этих словах она дважды быстро взмахнула ресницами и больше ничего, затем наступило молчание. Оба застыли, нога к ноге, почти щека к щеке, в напряженном молчании. Сначала он весь похолодел, потом у него стало сухо во рту и в горле, он не мог глотнуть, подошел к столу и выпил воды. После чего покинул комнату. На нее он больше не взглянул.
Мадам де Лианкур не стала ждать и велела укладывать сундуки. Она не знала, проиграла она игру или нет. Пока что следовало уехать к тетке Сурди. Тетушка де Сурди сказала бы: «Что бы ни случилось, никогда ничего не проси и ни при каких обстоятельствах не благодари». Габриель, казалось, слышала эти советы даже издали, а сама между тем рассеянно отдавала распоряжения служанкам, укладывавшим сундуки. Правда, она не обладала глубоким умом и из-за скудости мышления совершала порой чреватые последствиями ошибки, как, например, с господином де Рони. На сей раз, однако, она руководствовалась затверженным житейским правилом ничего не просить, ни за что не благодарить, только выжидать, пока противник не сдастся. «У него нет никого, — думала она. — Никого на свете, тем более что сейчас он готовится к прыжку, который сам зовет смертельным прыжком, и недаром. У него больше вероятия потерять своих приверженцев, чем выиграть королевство. Когда мы ночью лежим рядом, я больше молчу, а он говорит сам с собой. Я ничего не имею против того, чтобы казаться недалекой».
И она приказала служанкам прекратить сборы. Оставшись одна, она набросила самое легкое, самое прозрачное одеяние; у нее вдруг явилась уверенность, что он вернется. «Женщины по большей части обманывали его, и он над этим смеялся. Он к иному и не привык, так говорят все. Никогда он не был ревнив, теперь это с ним впервые».
— Ему это, верно, нелегко, — произнесла она вполголоса и, мягко опустив руки на колени, ощутила мимолетный прилив неясности к тому, кто из-за нее стал другим и с ее помощью обогатил свою способность к страданию. Она даже была близка к раскаянию. — Я только ресницами взмахнула, когда он заговорил о своем ребенке.
Он вошел, взял ее за обе руки и сказал:
— Мадам, забудем все.
— Вы одумались, сир! — ответила она снисходительно, однако прекрасно заметила, какой мучительный час он провел. Его лицо должно бы побледнеть и стать усталым. Но лицо, обветренное в бесконечных походах и закаленное в борьбе, не способно быть бледным и усталым. Разве что заглянешь под кожу, подумала она с умилением.
— Сир! Вы неотразимы, когда добиваетесь меня. — С этими словами она протянула к нему руки, уже не просто терпеливо и приветливо, а наконец с вожделением.
Когда минуты самозабвенной страсти прошли, они снова стали прежними — он беспокойный и пылкий, она же непонятная и хладнокровная.
— Северный ангел, — сказал он с отчаянием. — Поклянитесь мне, что с вашей верностью не сравнится ничья, кроме моей. — Но сам не стал слушать ее. — В какой верности можете вы мне клясться, когда вы уже дважды нарушили ее. Мое страшное подозрение вы принимаете совершенно спокойно, меж тем как другому прощаете открытое предательство. Блеклый Лист боится Лиги и не только сватался к мадемуазель де Гиз, но пользуется милостями ее матери. Вы для него ничто, и мне он не предан.
Ревнивец изощрялся в унижении противника, в завоевании ее непобедимого сердца.
— И вы могли ему написать! После всех обещаний! Вы больше не смеете говорить: я сделаю. Вы должны сказать: я делаю. Примиритесь с тем, повелительница, чтобы иметь только одного слугу.
Он застонал. Прижав обе руки ко лбу, он выбежал из комнаты. «Ниже пасть уже нельзя», — чувствовал он.
В старом саду его поджидал пастор Ла Фэй: Генрих как увидел его, застыл на месте, пораженный прямой связью между своим несчастьем и своей виной. Пастор стоял в десяти шагах от него, под деревьями.
— Несчастная Эстер умерла, — проговорил он.