Пес, не дожидаясь приглашения, прошмыгнул между ног Козлова в квартиру.
Козлов курил у могилы Ярыгина. Отчего так печально вспоминать самые приятные минуты прошедшей жизни?
…В дверь осатанело тарабанили. Козлов с досадой оторвался от сладостного, как сон, занятия: излияния ностальгии на бумагу. Он был из последнего поколения, которое еще что-то помнило о затопленной деревне. Уйдет оно, и его родовое гнездо растворится без следа в проточной воде и недолгой, неблагодарной памяти земляков. Он люто ненавидел грабителя, посягнувшего на редкие и тайные минуты удовольствия, когда рука сама выводит строчку за строчкой. А умиленная душа отдыхает в благодати воспоминаний. И без того не очень правильные черты исказила желчная гримаса. Козлов поспешно, как аристократ надкушенный бутерброд, прикрыл общую тетрадь книгой. Однажды он увидел, как Сашка Шумный шлифовал ногти дамской пилкой. Вот таким же неприличным для мужика занятием представлялась ему его писанина.
И любовь к затопленной родине, и любовь к сбежавшей от него женщине Козлов старательно, но безуспешно лечил работой и этой летописью. Да, он страдал редкой по нынешним временам болезнью — ностальгией, любовью к родной глуши. И хотя никто, кроме психиатров, ее, как и просто любовь, за болезнь не считает, страдал ужасно. Первый приступ случился с ним в детстве, когда семья переехала на соседнюю улицу. Дни напролет с тоской смотрел он с сарая нового дома на крышу старого, будто с Луны на Землю, и душа его разрывалась. В те годы мир представлялся ему пространством, которое можно было обозреть с вершины самого высокого тополя в селе. Мир включал в себя Ильинку, полукружье реки, Полынную сопку, Бабаев бор и был накрыт голубым стеклянным колпаком. Но однажды эту уютную иллюзию нарушил вертолет, приземлившийся возле большой лужи между базаром, больницей и рестораном «Колос». Утки и гуси в панике покидали лужу, люди со всех сторон бежали к шумной машине, окружая ее плотной любопытной толпой. «Космонавт! Космонавт!» — дико орали мальчишки, пробегая мимо плетня, за которым прятался маленький Козлов. Из серебряного радиоколокола, висящего на столбе посередине лужи, раскатистый, захлебывающийся от восторга голос диктора сообщал об успешном приземлении. То, о чем говорило радио, Козлов видел в щель между тальниковых прутьев. Солнечный свет слепил. Делал нереальным привычный мир. Ноги, как картофельная ботва, вросли в землю. Он стеснялся предстать перед глазами внеземного существа и страшился большого, НАСТОЯЩЕГО мира, привезенного в Ильинку в чреве вертолета. Привкус паслена на синих губах. Из залитого солнцем вертолета вышел человек. Над головой его светился нимб офицерской фуражки. Он помахал рукой, сел в белую «Волгу» и уехал в райисполком разговаривать с правительством. Лужа и дикое поле за плетнем, из-за которого подсматривал за космонавтом Козлов, в тот день были центром мироздания. С тихим звоном трескался и рассыпался на осколки голубой колпак неба.
Тяжело перенес Козлов затопление Ильинки. Боль разлуки усиливалась чувством вины — к ее гибели и он приложил руку, строя Степноморск как надгробный памятник родным местам. Поступив в строительный институт, вскоре перевелся на заочное отделение. Не мог жить без родной дыры. Бывают такие странные болезни и такие странные люди, не способные на измену, им на роду написано быть неудачниками. Вы, надеюсь, ностальгией не страдаете? Вот и славно. Хотя, с другой стороны, что в этом хорошего — не любить родные места? Впрочем, никто о странных болезнях и тайных увлечениях Козлова не подозревал. Все знали его как хмурого молчуна, хорошего специалиста и виртуозного матерщинника. Прекрасная характеристика для настоящего мужика.
Проходило время, душа покрывалась коростой. С угрюмым усердием он выполнял и перевыполнял производственные планы, строил город, а по вечерам читал тяжелые книги в серых переплетах. Философия — мрачная наука. Утешения ее были безысходны: мир в целом устроен еще бессмысленнее, чем твоя отдельная, жалкая жизнь. С каждым прочитанным томом он становился все угрюмее. Но других книг, кроме разве что справочников по строительству, не признавал. В свое время его смешили слезы, проливаемые Галиной над романами о несчастной любви.
— Человек врет, а ты расстраиваешься, — сердился он, ревнуя ее к очередному сочинителю.
— Что ты понимаешь, Козлов, в художественной литературе! — смотрела на него Галина глазами, полными страдания и укора. — Это не вранье, это вымысел.
Ты — как мальчишка на каникулах.
Она пыталась, но не могла объяснить прямолинейному и серому, как его мосты и микрорайоны, Козлову, что, когда речь идет о душе, правда и ложь имеют совсем другое измерение. Есть книги, выдуманные от первого до последнего слова, а все в них — правда. А самые лживые книги как раз те, что лишены вымысла. Она говорила и говорила, помогая себе руками, путаясь и сбиваясь, злясь на собственную запальчивость и неумение облечь простую и ясную ей мысль в слова, понятные саркастически ухмыляющемуся Козлову. А он упрямо твердил одно и то же: «Вранье — всегда вранье, для души оно или для гонорара».