Это, – объясняет мне папа, – свободное воспитание. Дети растут гармонично, свободными от страха и насилия.
Ну и папа! Объяснил!
От такого гармоничного свободного воспитания нормальные люди не вырастут. Они очень свободно и очень гармонично становятся гангстерами и насильниками. Грабят старух в Бронксе, насилуют своих же учительниц. И режут и стреляют. Всех, кто подвернется. Из-за денег. И просто так. От скуки.
Чтоб это понять, не нужно прожить столько лет на земле, как мой папа, и иметь репутации прекрасного лектора общества «Знание» (там, в СССР) и тоже лектора еврейской филантропической организации (здесь, в Америке). Надо смотреть телевизор. Там только и мелькают лица насильников и убийц, схваченных полицией. Точно такие же рожи, но чуть помоложе, резвятся в моем классе, лениво вкушая плоды просвещения от робких несчастных учителей.
Когда-то, совсем маленькой, я мечтала стать учительницей. Как моя мама.
Здесь, в Америке, пойти в учителя – значит поставить крест на себе. Злейшему врагу своему такой профессии не пожелаю. Да и платят им, со слов моей мамы, ничтожно мало. Намного меньше, чем мусорщикам, например.
Так вот. Почему в СССР, где нет свободы и демократии, в школах порядок, дети ведут себя, как следует быть? Учителей уважают, а если не очень уважают, то, по крайней мере, побаиваются. Как я, например, боялась нашей дурехи Марии Филипповны. Учитель входит, мы встаем, покидает класс, мы тоже встаем. Скажешь лишнее слово – вылетаешь из класса за дверь. А там, глядишь, вызовут родителей, а те будут тебя корить, а если они не очень культурные, то и по попке ремнем съездят.
Не очень расшалишься.
– Ну и чего хорошего? – удивляется моим рассуждениям папа.В советской школе воспитывали послушного, не рассуждающего робота. Ребенок, как солдат. Встать! Сесть! Вон из класса!
– Разве я робот? Я не научилась рассуждать?
– Ты, – говорит папа, – последнее поколение. Уже не то. А мои сверстники, мы учились при Сталине, ходили по струнке и с казенной мякиной в голове.
– А почему же тогда, – не унимаюсь я, – мы здесь по знаниям затыкаем америкашек за пояс? А почему нам ставят самые лучшие отметки? У кого в голове мякина? У этих-то и мякины нет. Торичеллиева пустота.
– А ты все позабыла, – криво усмехается папа. – Как вам внушали чудовищные глупости в советской школе. И вы слушали и балдели.
Тут я немного спускаю пар, сбавляю шаг. Отец попал в точку.
– Я слушала, но не балдела, – все еще не сдаюсь я. – А задавала вопросы.
– А что тебе было за эти вопросы?
– Что было? Плохо было…
Знаете ли вы, кто такой Павлик Морозов? Ну, и очень хорошо, если не знаете. Я из-за него хорошенько поплакала. И в школе меня водили к директору и стыдили, как будто я что-то украла. И дома от родителей досталось на орехи, чтоб я прикусила язык и не лезла с глупыми вопросами. И не подводила папу с мамой под монастырь. То есть под большие неприятности.
Павлик Морозов – не мой соученик, и я с ним не сидела за одной партой. Этот мальчик, русский, советский мальчик погиб в моем возрасте и сейчас, останься он жив,, был бы старше моего папы.
Его убил классовый враг. А кто был такой этот классовый враг? Его родной дедушка. Можете себе представить, что меня убивают мои дедушки Лева и Сема? Идиотизм! Ну, дедушка Степан еще может быть… Потому что он служил в КГБ и мучил заключенных, но когда я родилась, он уже был в отставке, и у него руки тряслись… Курицы зарезать не мог, не то что меня. Между прочим, он, хоть и бывший палач, а любил меня, и когда бывал слегка пьян, у него можно было выпросить все, что душе вздумается. Мог последнюю рубаху отдать. А уж на мороженое давал денег, сколько попросишь! Его жена, моя бабушка Соня, у которой душа была не такая широкая и совсем не русская, следила за ним в оба глаза и сдерживала его благие порывы. Хотя любила меня не меньше, а даже больше. Дедушка Степан добрел ко мне, когда был под хмелем, а бабушка любила меня всегда, двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году. А если выпадал год високосный, то все триста шестьдесят шесть дней.
Павлика Морозова убил его родной дедушка. За что? Вот тут я сначала совсем ничего не могла понять. Жил Павлик в глухой деревне, в Уральских горах. Было это давным-давно, еще до рождения моего папы. У Павлика тоже был папа. Деревенский человек. Крестьянин. У него было маленькое хозяйство. Он сеял хлеб и доил свою корову, чтоб у детей было свежее молоко.
В это время по приказу Сталина по всей России у крестьян стали отнимать землю и скот и делать все общим. Чтобы жить по-социалистически, а не частным образом. Короче говоря, сделали колхоз. Это такое сокращенное слово, которое расшифровывается как коллективное хозяйство.
Отец Павлика не хотел расставаться со своей землей и был против колхоза. А таких людей Сталин называл «врагами народа» и отправлял в тюрьму, где они обычно умирали, побывав на допросах у таких «друзей народа», как мой дедушка Степан.
Никто не знал, что отец Павлика против колхоза. Знал Павлик, который подслушал ночной разговор папы с дедушкой. И пошел в милицию и донес на родного отца. За что того немедленно арестовали, и Павлик остался сиротой. Потому дедушка зарубил его топором. За то, что продал отца.
Наша учительница Мария Филипповна, когда рассказывала нам о подвиге Павлика Морозова, чуть слюнями не изошла, умиляясь этому отцепродавцу, как святому.
– Для него, как для подлинного патриота нашей Родины, дело коммунистической партии было выше традиционной сыновней любви. Берите пример с него, дети.
С кого пример брать? Какой пример? Доносить на своих родителей? Сажать их в тюрьму? За что? За дело коммунистической партии? Какое дело? Что такой ребенок понимает в политике? Какое ему дело до взрослых дел?
У него есть отец. И нет никого выше отца. Даже сам Сталин. Хоть его и называли отцом народов. Но то – народов, а то – мой, собственный.
Как может у ребенка язык повернуться предать родного отца, отправить его на смерть? Это надо быть ненормальным, с мозгами набекрень. И таких детей надо строго изолировать и насильно лечить.
А ему, маленькому доносчику, ставят памятники на площадях, его простоватая угрюмая мордашка пялится на нас с портретов, повешенных в классе и в пионерской комнате. Нас заставляют отдавать ему пионерский салют. Блаженная Мария Филипповна умоляет нас брать пример с этого людоеда и поступать со своими родителями, как это сделал он.
В моей глупой башке это все не смогло перевариться, и меня нелегкая толкнула задать парочку недоуменных вопросов учительнице. В духе моих размышлений.
Честное ленинское, если б Сталин уже давно не умер, мне бы быть «врагом народа», а уж моих несчастных родителей точно бы сгноили, в Сибири. За то, что воспитали такого врага. То есть меня, дуру языкатую.
Но, слава богу, все обошлось. Меня таскали к директору. Стыдили, Орали. Потом вызвали родителей. И их стыдили и на них орали, Потом они, бедные, меня долго стыдили и орали на меня. И даже топали ногами. И папа глотал валерианку. А старый политкаторжанин прадедушка Лапидус дал им дельный совет: унести из дома всю литературу, которая не внушает доверия. На случай обыска. А мне он сказал, горько качая головой, что хотела я этого или не хотела, но, кажется, я повторила подвиг Павлика Морозова и навлекла на голову моих родителей репрессии.
Никаких репрессий я не навлекла. Даже в школе об этом забыли через неделю. Только Мария Филипповна сказала перед всем классом, что у меня мозги вывихнутые. А я хотела ей ответить, что у нее у самой вывихнутые. Но – проглотила язык.
Конечно, папа прав. Там, в России, нам, детям, забивали головы глупостями. И очень опасными. Потому что – что ребенок смыслит в политике? Повторяет за взрослыми, как попугай. А взрослые врут, обманывают всех и самих себя. Говорит одно, а думают другое. Все кричат «ура» советской власти, а в душе, небось, думают: провались она пропадом.
Хорошо. Значит, мы росли среди лжи. И мои заботливые родители постарались увезти меня из этой «тюрьмы народов» в свободный мир.