Дедушка Степан лежал в красном гробу, как живой, но очень похудевший. В офицерском костюме. Без погон. И с орденскими планками на запавшей груди. Его нос только изменился цветом. При жизни он был красным с прожилками. А сейчас тоже с прожилками, но синий.
Машина мчалась на большой скорости. Гроб качало. И дедушка Степан качал синим носом в ответ на всхлипывания бабушки Сони. Как будто он и после смерти с ней ни в чем не соглашался.
Мы неслись по широкому проспекту в целом стаде машин, застревая лишь у светофоров. Люди в соседних машинах видели, что мы везем гроб, и отводили глаза. Кому приятно на это смотреть? У каждого свои дела. Каждый спешит куда-то. Скорей. Скорей. Некогда. И машина с покойником тоже спешит. В крематорий. В пламя. Чтоб испепелиться.
– Люди, – хотелось мне крикнуть непоседливым москвичам из окошка катафалка. – Куда вы мчитесь? Кого вы хотите обогнать? Что вас ждет впереди?
Нас впереди точно ждало что-то. Пробка. Мы застряли надолго. Потому что улица была узкой. Возле мясного магазина остановился фургон, загородив проезд. Из фургона выгружали свиные головы. Рабочие в синих халатах с кровавыми пятнами волокли эти головы за уши и швыряли их друг другу, переправляя в магазин. Свиные головы скалились, и мне казалось, что они улыбаются.
И было над чем. Потому что весь тротуар заполнила толпа покупателей, которых никак не удавалось выстроить в очередь. Люди толкались потные, распаренные. С растрепанными прическами. И тоже скалились. Но, в отличие от свиней, не улыбались. А зверели от мысли, что им вдруг да не достанется половина свиной головы с одним ухом.
Мы гудели, пытались выбраться задом. Но оттуда напирали другие машины. Все нервничали. Потому что мы могли пропустить очередь в крематорий. И тогда, Бог, знает, когда удастся сжечь нашего покойника.
Пришлось ждать, пока фургон не разгрузился. А потом шофер так рванул с места, что дедушка Степан в гробу мотнул головой. С таким видом, словно хотел сказать своим хриплым голосом:
– Непорядок, понимаешь. При Сталине такого бы не допустили.
Мы таки опоздали. И вместо дедушки Степана в огне крематория уже спокойно себе корчились другие покойники, очередь которых была за нами. Проскочили вперед. А мы лишились очереди. Теперь – жди. Если нам повезет и еще кто-нибудь задержится в пути, тогда мы прорвемся.
А если нет? Сиди и кукуй до самой ночи. С дорогим покойником на руках.
Вся наша родня – честные коммунисты, не способные ни на какие хитрости и трюки. Но с нами был беспартийный дедушка Сема – позор семьи, и остальные поглядывали на него с надеждой. Он не обманул их ожиданий. Исчез в глубине крематория. Сунул кому-то взятку. И вот уж отгоняют зареванные стайки других людей с их покойниками.
– Дорогу, граждане! Пропустите покойника!
Это дедушку Степана. Как будто у остальных не покойники, а они рвутся живьем прыгать в огонь.
Гроб поставили на колеса, которые стояли на рельсах. По этим рельсам он покатился на тот свет.
Посторонним велели очистить помещение. Мы остались одни у открытого гроба. И еще мрачный служитель крематория возле поставленной к стене крышки гроба. В руках он держал молоток и большие гвозди. Он будет заколачивать гроб – догадалась я. Из нагрудного кармана у него торчали большие ножницы.
– У вас пять минут, товарищи, – напомнил он нашим. – Постарайтесь уложиться. Другие ждут.
От всей нашей семьи вышел к изголовью сухонький прадедушка Лапидус, который пережил покойника лет на двадцать, и сказал речь. Он назвал покойника по фамилии, кратенько перечислил его заслуги перед государством и закончил такими словами:
– Спи спокойно, боевой товарищ!
Я робко посмотрела на остальных. Никто не выразил удивления. Какой же он Лапидусу товарищ? Один сидел за колючей проволкой, а другой сторожил его с наружной стороны. Хорошие товарищи!
Я потом, много дней спустя, спросила об этом у прадедушки. Старенький Лапидус сделал торжественно-печальное лицо и сказал:
– Мы оба состояли в одной партии. Цель у нас была одна. Только методы разные.
Больше я вопросов не стала задавать.
А тогда, в крематории еще раз отличился дедушка Сема, похожий на китайца. Он единственный из мужчин заплакал и, прощаясь с покойником, поцеловал его в лоб и прошептал, давясь слезами:
– Прощай, «Душегуб»!
Ляпнул на нервной почве не имя, а кличку дедушки Степана.
Все сделали вид, что ничего не заметили.
Перед тем, как заколотить гроб, служитель ножницами подрезал на покойнике китель и брюки-галифе, оставив заметные дырки.
Я чуть не задохнулась от негодования. Но дедушка Лева положил мне ладонь на голову, призывая к спокойствию шепотом пояснил, что так полагается, иначе внизу у печей рабочие разденут покойника и костюм продадут на рынке. А с дырками, мол, не продашь. Сейчас есть абсолютная уверенность, что дедушка Степан отправится в печь в полной форме, хотя и с дырками.
Назад мы ехали в двух такси. Я сидела рядом со вдовой и гладила ее холодную руку. Пахло нашатырным спиртом. Дедушка Сема держал в трясущейся руке пузырек. Его бывшая жена, вдова покойного майора, то и дело теряла сознание.
Б.С. ругает Израиль на чем свет стоит. Остервенело. Зло. По-моему, так может ругать не равнодушный человек, а любящий. Чью любовь растоптали. Подвергли поруганию. Это не ругань, а плач.
Особенно заметно это, когда по телевизору показывают что-нибудь об Израиле. Он весь напрягается, ловит каждый кадр. Лицо его то светлеет, то мрачнеет. Израиль – его боль.
Другие евреи, которые не были в Израиле и никогда туда не поедут, худого слова не скажут об этой стране. Я имею в виду гостей, бывающих в нашем доме. А когда Б.С. при них ругает Израиль, делают нейтральные лица. Мол, мы ничего не знаем, наше дело – сторона. Если при них показывают по телевизору Израиль, на их лицах появляется стыдливое любопытство, какая-то неловкость. Словно их уличили в чем-то неприличном. Как дезертиров, бежавших с поля битвы.
Любопытную штуку я подслушала:
– Евреи, рассеянные по всему миру, по всем странам, – это отличное удобрение, помогающее процветанию этих стран. Евреи же, собранные вместе, превращаются в обычное говно.
Сказал это, конечно же, Б.С. И тут же добавил, что это не его слова, а какого-то известного еврейского деятеля, которого трудно обвинить в антисемитизме.
Мне этот афоризм понравился. Он едкий, жестокий, но, к сожалению, правдивый. Стоит задуматься над этим.
Америка – страна абсолютно ничего не означающих улыбок. Русские эмигранты на эти улыбки попадаются, как рыба на крючок. Здесь улыбаются просто так, без причины. Потому что так принято. Улыбка на лице, как косметика для женщины. Без улыбки – дурной тон.
Здесь приветствуют друг друга вопросом: «Как поживаете?», и никакого ответа, кроме «Прекрасно», не ожидают. Не принято. Если у американца умер кто-нибудь из близких, а его приветствуют «Как поживаете?», он автоматически ответит «Прекрасно».
Я порой думаю: хорошо бы проучить какого-нибудь американца, и на его бессмысленное «Как поживаете?» подробно и долго разъяснять ему, как я себя чувствую, то есть, как поживаю. Его бы кондрашка хватила. Но меня бы не стали слушать и оборвали на полуслове. Ведь я ребенок. А вот если бы взрослый попробовал? Хотела бы посмотреть, как улыбающееся лицо вытянулось бы до убийственно тоскливой гримасы.
Keep smiling! (Улыбайся!) – американский вопль, вроде нашего «Держись! Не пропадем».
Я набросала рисунок этого символа. Зловеще улыбаются две фальшивые челюсти в стакане с водой. И надпись: Keep smiling!
Мама, посмотрев, сказала, что это злая сатира на американский образ жизни и ее охотно бы поместили в советской газете.
Б.С. сказал, что американцы достаточно умны и уверены в себе, чтоб не бояться критики, и им бы этот рисунок понравился. И с улыбкой добавил, что я – злая и беспощадная особа, и он не завидует моему будущему мужу.
Папа пожал плечами и сказал:
– Не в свое дело лезешь. Радуйся жизни, пока не выросла.
Имеют ли дети право вмешиваться, когда родители разводят– ся? Так сказать, склеивать слюнями разбитый горшок, то есть семью.