Я был отравлен и знал, что делать нечего. Можете ли вы понять мое состояние? Я говорил спокойно, но дрожал всем телом.
— Погаси фонарик, дипломат!
— А еще что?
— А еще — будь немного поумнее!
Мне было теперь все равно. Я погасил фонарик.
— Ну?
Я пожал плечами: — Яд делает свое дело. Вокруг рта уже забегали мурашки…
— У тебя всегда было мало идей, но много предрассудков, — сказал Джим. — Чего ты так дрожишь за свою шкуру?
Мурашки размножались со страшной силой, поднимались по лицу, спускались к подбородку. Потом я почувствовал их вокруг глаз, на веках, на лбу и шее.
Джим ждал.
И хотя тьма была полной — как в наглухо закрытом шкафу — я вдруг почувствовал, что вижу. Не то чтобы глаза мои привыкли. Я начал различать деревья, почву, я видел Джима. Вокруг было все так же темно, но я различал все, что входило в круг моего зрения.
— Ну как, видишь? — спросил Джим.
И только тут я вспомнил, что он шел ко мне без фонаря. У нас двоих был единственный карманный фонарик, и я взял его с собой, когда покинул Джима, даже не успев почувствовать стыда.
— Да, — ответил я — Вижу.
— Порядок. Пошли.
В самом деле, я видел все лучше, хотя вокруг стояла все та же плотная тьма. Джим большими шагами направился в ту сторону, куда указал рукой, я последовал за ним.
— Ты тоже слышишь музыку? — спросил я его.
С некоторых пор я слышал какой-то густой, не прерывавшийся звук, похожий на аккорд органа. Звук был низкий, глубокий, и на него начали накладываться другие — что-то вроде беглых аккордов, словно бы чьи-то пальцы касались струн арфы.
— Стой! — сказал Джим.
Я остановился, и в воздухе остался лишь звук органа.
— Это зелень джунглей…
Я не нашел в его словах ничего странного, так как и сам понял, что зелень стала звуком. Странным было то спокойствие, с которым я принимал напоминание о том, что отравлен. Теперь я об этом даже и не думал, и если у меня в памяти всплывало воспоминание о том, что я проглотил фиолетовый гриб, это было просто констатацией факта, — так же как, заметив на пути кочку, я поднимал ногу, чтобы не запнуться. Гриб, да, я знал… Но это уже не имело того значения, которое я придавал этому факту недавно.
— Теперь пошли! — сказал Джим.
Снова раздались аккорды арфы, и ему уже не нужно было объяснять мне, что я слышу цвет своих сапог, на которые невольно смотрел, шагая.
— Ну?
— Да, — ответил я. — Сапоги…
— Ты делаешь успехи, Верной. А руины?
— Что — руины?
Он замолчал, идя впереди меня. Я поднял глаза и посмотрел поверх его головы на растительную массу, из которой вылетел густой и полный аккорд органа.
И увидел за ней высокие глиняные стены с зазубренными краями, разъеденными дождями и ветрами и, может быть, покалеченными людьми. И услышал звук рыжих развалин.
— Джим! — крикнул я.
— Подходим…
В самом деле, идти оставалось немного. Деревья сгибались, прижимались к земле, отбрасывая как можно дальше от себя серпантины лиан, и наконец уступили место земле — здоровой, крепкой земле, настоящей тверди, на которую приятно было поставить ногу.
— Эй, Нгала! — крикнул Джим.
И лишь теперь я увидел луну, до сих пор скрывавшуюся за зелеными кронами. Луна была большая, полная и красная, какой она бывает только в Африке — кажется, сделанная из красной земли Африки, раскаленной, испускающей из себя весь впитанный за день жар.
Красные лучи падали на глиняные стены, окружавшие развалины, и у меня в ушах звучал теперь музыкальный эквивалент красного цвета, подобный мучительному стону саксофона. Органный аккорд джунглей умолк.
Стоя в триумфальной арке ворот, я смотрел на руины, и кроме трагического звучания саксофона до меня долетали ударявшиеся о стены, словно летучие мыши, отзвуки голоса Джима.
— Нгала… гала. ала.
И вдруг звук саксофона оборвался. Зато у меня перед глазами загремели разноцветные взрывы, а на небе, на глиняных стенах, на всем, на что падал мой взгляд, начали вспыхивать фантастические созвездия. Как фейерверк, они взрывались и растекались потоками, разноцветными реками, смешивавшими свои краски. Это напоминало детство, когда мы складывали вместе два листа, покрытые разной краской, и, разняв их, наслаждались эффектом, произведенным смешением красок на сырой бумаге.
— Джим! — крикнул я. — Джим!
Но разноцветные струи фонтанов брызнули с такой силой, что, ослепленный, я закрыл глаза.
— Не ори, — сказал Джим, и вдруг шелковые реки потекли плавно, как движущаяся рддуга.
— Я вижу звуки, — сказал я, следя за мягким слиянием красок.
Это были невообразимо нежные отсветы, оттенки зеленого и голубого жемчужных тонов, среди которых вдруг вырос трезубец розового цвета, медленно разрезавший струящуюся дельту. От такой красоты у меня захватило дыхание. Чтобы подстегнуть ее, я вполголоса запел. Разноцветные вуали, шелестя, превращались в плотные ткани муаровых оттенков, которые свивала и развивала странная внутренняя сила, растопляя их, словно они были из воска, заставляя их течь неожиданными, неподражаемыми изгибами. Текучие спирали превращались в брызги, распылялись самым странным образом, гармонически дымясь в неощутимых переливах красок — оргия форм и оттенков, без конца складывающихся в бессмысленные, но захватывающие фигуры калейдоскопа. Мне казалось, что меня перенесли в невыразимо прекрасный мир, законом которого было изящество. Все грубое переплавлялось в феерической доменной печи невесомости, жидкой текучести.
Освобожденный от костей и мускулов, весь — чистая чувствительность, я наслаждался, насыщая взор этой потрясающей красотой.
— Здесь Нгала! Нгала ждет.
В проеме ворот — кружащиеся небеса, карусели объемов и красок.
— Я рад, что нашел тебя, Нгала!
Голос Джима рождает радужные фонтаны брызг.
Болезненным усилием, напряжением воли, гальванизирующим окаменевшее тело, я перевожу взгляд на абаносовую статую, освещенную луной. Лицо у Нгалы серое — как у вcех негров, бледнеющих от волнения.
Он открывает рот, но губы его дрожат, так что он не может произнести ни звука, а глаза выкатываются так сильно, что их белки покрывают щеки и, кажется, выступают за навес бровей.
— Лнага! — застонал он, попятившись.
Пораженный, я взглянул на Джима. Впервые с тех пор, как мы находились возле стен, приютивших мертвый мир развалин, впервые с тех пор, как луна посылала к нам свои кровавые лучи, я увидел его лицо. Удар был таким сильным, что у меня пересохло во рту. Серые глаза Джима были залиты ярким фиолетовым цветом гриба и даже их белки стали фиолетовыми. Золотые блестки играли в этом фиолетовом море, как живые крошечные существа, независимые от всего остального. Вероятно, на моем лице отразилось тупое удивление, потому что Джим быстро обратился ко мне.
— Не будь дураком, Верной! — сказал он своим обычным тоном. — Глаза тех, кто ест лнагу, становятся лнагой. Иначе как бы, по-твоему, мог догадаться Нгала?
Разноцветные волны, выгибаясь, складывались во все новые композиции, которым позавидовал бы любой художник-абстракционист.
— А мои? — спросил я глухим, словно чужим голосом.
— Представь себе… — сказал Джим. — Твои тоже…
Нгала, не решаясь подойти, смотрел на нас с суеверным почтением.
— Человек-лнага всесильный… человек-лнага уже не человек…
Я чувствовал, что звуки уже не вызывают прежнего волшебства красок. Теперь они казались мне более бледными, стертыми, и я подумал, не проходит ли это действие яда; но тут же понял, что звуки, превратившиеся в краски, просто заняли место красок, воплотившихся в звуках.
— Что еще готовит нам лнага? — спросил я с дурацким легкомыслием.
— Не относись к этому так легко, Верной…
Так как Джим сожрал отраву раньше меня, было естественно предположить, что он раньше почувствует ее последствия, и его слова заставили меня насторожиться. — Человек-лнага… — бормотал Нгала. — И луна… полная луна…
Его слова больше не подгоняли карусель красок.
Только глиняные стены поднимались передо мной, залитые лунным светом, и лишь теперь, когда игра разнузданных форм больше не отвлекала моего внимания, я начал постигать их необычайную красоту.