Потом я услышал приглушенный гул, словно отголосок ужасного землетрясения, но это были всего лишь шаги негров, которых мои люди гнали, как жалкое стадо. Я знал, что босые ноги не могут произвести подобных звуков, и напрягся в борьбе за возвращение к своему собственному я, несмотря на ужас, охвативший меня при мысли о повторении страшной боли, несмотря на то, что я чувствовал, как теряю последние капли крови. Напряжение было невыразимо диким, я кусал губы, слышал звуки своих собственных стонов… и вдруг, сам того не ожидая, закрыл глаза.
Чистая тьма отдалила меня от кошмарных видений, словно внезапно перенеся в область небытия, в край первозданной тишины, не знающей человека и разрывающих его страстей. Я пережил ни с чем не сравнимую минуту облегчения (может быть, это была не минута, но после пережитого напряжения я чувствовал необходимость полной разрядки и миг тишины показался мне слишком коротким), потом снова услышал шаги конвоя и, когда в ужасе открыл глаза, увидел себя одного в черном глазу Нгалы. Его ладони извлекали из коробки там-тама приглушенный гул, все более слабеющий, как агония отдаленного эхо.
«Знает ли он?» Вопрос вспыхнул во мне, взрывая едва улегшиеся пласты беспокойства и стыда. Мои пальцы вздрагивали, как у убийцы. Но мне достаточно было взглянуть на Нгалу, чтобы понять, что он не участвовал в этом странном экскурсе в прошлое его предков. Начинало светать, и в мерцающем свете восхода черная кожа Нгалы блестела так, словно он только что вышел из воды. Страшная усталость бороздила его щеки. Но только усталость… Он без передышки ударял в древний там-там, из последних сил поддерживая шаткий звуковой мост, по которому я сходил в ад. Но сам он не ступил за двери ада, потому что не был лнагой.
Наверное, вымученная улыбка растянула мои пересохшие губы. Нгала рассеянно ответил мне тем же, и эта кража улыбки дала мне в ту минуту спасительное чувство облегчения. Может быть, это покажется вам странным, но именно тогда, и только тогда, я вспомнил о Джиме. Все страхи, весь стыд, казалось бы преодоленный, нахлынул и опалил мне щеки, когда я повернулся к нему. Но разве он не был там со мной?
Как большая сломанная кукла, он валялся на земле.
— Джим! — позвал я с неясной надеждой.
Нгала с трудом преодолевал слабость и глухоту, вызванные многочасовым напряжением, так что я быстрее него подбежал к Джиму и повернул его лицом вверх. И, словно ужаленный, отскочил в сторону: его глаза, вновь ставшие серыми, смотрели на меня в упор с невыносимой суровостью, словно произнося неписаный приговор.
— Это не я…
Но я не кончил своей фразы. Еще прежде чем произнести эти слова, вырванные у меня ужасом, я понял, что только глаза мертвеца могли иметь такое застывшее, остекленевшее выражение. Я повернулся к подходящему Нгале: — Закрой ему глаза…
Ни за что на свете не хотел бы я еще раз встретить их немой приговор. Губы Нгалы дрожали. Но он закрыл Джиму глаза и с болью, которая не могла нарушить окутавшего мое сердце мира, прошептал: — Ведь я говорил, говорил…
Все вновь приобрело свой обычный облик. Я вспомнил, что Джим съел больше меня этого проклятого гриба, и подумал, что изображения получили для него еще более сокрушительную силу, что, может быть, он слышал даже произнесенные теми людьми слова, шутки и просьбы, от которых я был избавлен. Может быть, он не пережил спасительной слабости той минуты, когда я закрыл глаза, стараясь вырваться из жуткого мира, возродившегося для нашего мучения? Я слишком хорошо знал его и его убеждения, чтобы не понять, чего стоило ему пережить сцену разрушения крепости и особенно открыть тот факт, что кто-то из его предков в нем участвовал. Угадал ли он и мое неприятное сходство с главным героем происшествия и узнал ли его?
Легенды о моем прадеде Ноа хранились в фольклоре Джорджии, и суровость застывшего взгляда Джима…
Может быть, он обвинял меня и в смерти Сэма? Наверное, можно умереть от боли и ненависти.
— Что он увидел, добрый белый? — стонал Нгала.
— Что унесло жизнь человека-лнага?
Глаза Джима были навсегда прикрыты тяжелыми веками.
— Ничего, — сказал я быстро. — Он видел, как и я, только тени… Но у него было слабое сердце…
Бедный Джим!
Последние слова я добавил, увидев устремленные на меня полные слез глаза Нгалы, потому что слишком явное равнодушие могло его удивить. Но уже много, много лет я не чувствовал себя таким свободным.
Было жарко, и я почувствовал, что голоден.
Под другими звездами
Бледные, худосочные побеги колыхались под красным солнцем, и хотя нельзя было угадать, крошечные ли они или огромные, как лес, их расслабленные движения говорили об агонии бессильно пульсирующей, безнадежно угасающей жизни. Они видели их на фоне туманного неба, на вершине зеленоватого песчаного холма — дюны величиной с Дом тел или волны шириной в ладонь. И лишь время от времени от холма бессильно отрывалась струйка песка, прокладывая ложбину, которую он, в своем равнодушии, тут же и зарывал.
«Опять сумерки…» Отыскивание и воспроизведение картин этого умирающего мира заставляло Мирталя напрягать все силы, но он улавливал разочарование арфов, собравшихся молчаливым полукругом на Плато Воспоминаний. Там были все оставшиеся тела — двуногие, существа, покрытые шкурой или перьями, и если бы их мысли рассеялись, он не мог бы их прочитать. Но сейчас их разочарование составляло единое «вадад», полное и несомненное. На черном плато, окруженном красными скалами, на которых рука мертвеца высекла некогда фигуры давно забытых других мертвецов, беспокойство трепетало и билось, как живое существо.
И тут, заслоняя и вновь открывая взору караваны звезд, над головами, покрытыми капюшонами из мягкого золота, взвилась ночная птица. Но никто не бросил на нее взгляда. Раньше поэт расшифровал бы ее полет и, может быть, воспроизвел бы его в слове. Но поэт давно умер. Печальный арф смотрел сейчас из его тела на волны бледных трав, и его правая рука бессильно свисала. Обиженная, птица скрылась, и никто даже не подумал о возможности использовать ее тело.
… но их прибытии на Ситаб (они и сами уже не знали, из каких глубей пространства: воспоминания потускнели, и они многого уже не помнили, да это было и не нужно, потому что лишь подвластные ограничениям существа цепляются за координаты времени), избыток годных к употреблению тел вызвал среди арфов настоящее опьянение. Захватив их в ночь великого роения, они были поражены неожиданной силой их переживаний и принялись бичевать создания, показавшиеся им такими сильными, чтобы те насыщали их голод. Ситаб был гармоничным миром солнечных традиций. Но страсти разыгрались тогда с такой дикой силой — оргия звуков и красок, разврат и удовольствие, поразительные самоубийства и невиданные подвиги. Поэмы молниями вспыхивали в громе сражений, пророки проповедовали суровые религии. Все происходило конвульсивно, тела, из которых выжимались все жизненные соки, доставляли арфам пароксизм неизведанных ими наслаждений. Опьяненные, все более жаждущие по мере познания новых ощущений, они мигрировали из одногo тела в другое, чтобы изведать буйную силу радости, ненависти и любви. Все арфы побывали тогда, по очереди, мужчинами и женщинами, благодетелями и убийцами, королями и рабами, шпионами, учеными, извозчиками, священниками, артистами и носильщиками, военачальниками, философами, ростовщиками и предсказателями. Церемонное общество Ситаба было заминировано изнутри. То судья, то обвиняемый, то обвиняемый, то судья, арф возбуждал все страсти до предела, для которого тела не были созданы. Истощив невидимые запасы жизненных сил, они гибли, позволяя арфам смаковать удовольствие последнего ужаса — волнующего ощущения, в погоне за которым они дошли до грани совершенства.
Это было почти легендарное время — время невообразимого расточения тел. Все казалось возможным.
И лишь когда жизнь уже грозила погаснуть, открылся Дом тел, где хрупкие оболочки хранились и восстанавливались, чтобы их можно было снова использовать после смерти. Но первые же тела, возвращенные к жизни таким образом, ужаснули арфов и вызвали их возмущение. Их выслеживали и сжигали на площадях, ибо воскресшие, растеряв все воспоминания, оказывались простыми оболочками, тяжелыми, апатичными и уродливыми. Обеспокоенные, арфы решили ввести ограничения, но зло уже совершилось: их число теперь намного превышало количество имеющихся тел, чье воспроизведение шло все медленнее. Отягощенная наследственность торопила конец.