Но, повторяю, я ничего не подозревал. Просто переживал это благословенное состояние, делавшее меня восприимчивым, предрасположенным к чуду, уверенным в том, что со мной что-то случится — встреча через много лет с восторгом детской поры, когда человек ничего не знает, но все предчувствует, воскрешая мифы и переживая чудеса.
Может быть, вы даже не сможете меня понять. Наверняка, не сможете… Поэтому я просто прозаически сообщу вам, что я зажег второй фонарь… Согнувшись, мы шли друг за другом, словно прижимаемые к земле тяжестью каменного свода. Пахло породой, сыростью и темнотой. Тишина была настолько полной, что, сквозь стук наших шагов по каменному полу, я слышал удары собственного сердца.
Вскоре мы смогли распрямиться и наши фонари осветили большое помещение, в котором могла развернуться машина, оставленная мною на шоссе. Стены и пол были пусты, и мы вопрошали себя, как долго никто не ступал по этому сточенному камню. Может быть, никто вообще не проникал сюда? Но это казалось маловероятным. Более или менее крупные пещеры находятся в стенах всей долины — туннели, сквозь которые в незапамятные времена текла лава. Но все они уже изучены. Я знал, что люди пользовались ими еще тогда, когда зарождались первые воспоминания человеческого рода. В большой пещере Тиграна, расположенной не более чем в километре от того места, где мы сейчас находились, угли, оставляемые пастухами, еще и сегодня жарящими там шашлык, чернеют всего на ладонь выше очага человека, пользовавшегося ножами из обсидиана.
Теперь пещера заворачивала налево и свод опускался так низко, что нам пришлось ползти по каменному коридору. Но вскоре мы оказались в зале, еще большем, чем первый, и прежде чем лучи фонаря осветили его, наши взгляды поразило красноватое свечение посередине пола. Сначала мне показалось, что это костер.
Но не успел я задуматься о том, насколько это невероятно, как свет наших фонарей упал на него. И мы различили на полу огромного каменного зала сосуд необычайной формы.
— Поверни фонарь! — воскликнул я. Гурген понял меня, и мы оба перевели лучи фонаря на стену.
Сосуд остался в темноте. И тут же, как я и ожидал, красноватое свечение возникло снова. Сверкающий клубок предсказывал присутствие чудесного, которое я уловил инстинктивно.
— Это еще что такое? — воскликнул Гурген.
С комическими предосторожностями он приближался к сосуду. Сказать ему, что перед ним чудо? Чудо, воплотившееся в металлический сосуд высотой примерно в полметра, совершенно необычайной формы — потому что, понимая, что он что-то напоминает, я никак не мог уловить, какие элементы действительности отразились в его выразительных контурах. Я сказал «выразительных». Слово может показаться не слишком подходящим, поскольку я только что упомянул о бессилии этих форм выразить что-либо определенное. И все же, хотя они и не говорили мне ничего определенного, я чувствовал, что они были созданы именно для того, чтобы что-то выразить, что они были в состоянии выразить что-то. Виной тому, что я не понимал, о чем идет речь, было, может быть, мое собственное бессилие. Мне казалось, что передо мной — смысл более скрытый, чем давно забытое значение сфинкса, более чужой, чем слово, произнесенное на незнакомом языке, но столь же далекий от случайной комбинации произвольно выбранных форм. Короче говоря, я чувствовал в создании сосуда какое-то намерение, но не мог угадать, какое именно.
Вместе с Гургеном мы рассматривали линии странных объемов, соединенных в стоявшую на полу форму, какое-то чудо равновесия, таинственное соотношение высоты и ширины, использованных настолько необычно, что сосуд должен был иметь вместимость намного большую, чем это казалось на первый взгляд. Подробное описание округлостей различного размера, сплавленных воедино волн и изгибов превысило бы не только мои способности, но и возможности языка, ибо такое соединение форм (которое было в то же время гармоничным и — говорю еще раз — выразительным) невозможно описать словами. Но не забывайте при этом, что сосуд был вылит из металла, красноватого и блестящего, и что, несмотря на сырость, он сохранился так хорошо, как будто был сделан только что.
И, в отличие от всех известных нам металлов, этот излучал свет.
— Орикальк, — шепнул Гурген, и мне показалось естественным, что он, как и я, подумал о чудесном металле старинных легенд об Атлантиде — единственном, с чем можно было сравнить странный материал сосуда.
В том, что даже он вынужден был прибегнуть к миру фантастического, я увидел подтверждение моего предчувствия чуда, присутствие которого я уловил в восторге, охватившем меня сразу же, как только я вступил в пещеру.
— Орикальк, — подтвердил я с радостным воодушевлением.
— Абсурд, — возмутился вдруг Гурген. — Ведь мы же не дети!
Я, напротив, чувствовал, что все более переношусь в чудесный мир детства.
— Знаешь что? Сними-ка свои усики, — сказал я, но Гурген быстро направил на меня ослепляющий луч фонаря.
В его голосе прозвучало подлинное беспокойство, когда он спросил: — Ты что, спятил?
— Убери от моих глаз свет! — И вдруг мне показалось, что мои слова приобрели какой-то особый смысл: ведь мои глаза знали свет, который ему был недоступен. — Или погоди… Я не брежу, не бойся…
— Тем лучше, — пробормотал он. — Мы и так потеряли массу времени. Помоги мне открыть эту чертовщину…
Его практическое предложение напомнило мне, что я даже не задумался о том, можно ли открыть сосуд.
Есть ли у него крышка, необычайная форма которой дополняет его фантастические линии? Мы поставили фонари на пол и подошли к сосуду. Мы не знали, следует ли поднять или отвинтить его крышку, прилегавшую настолько плотно, что я сомневался, существует ли она на самом деле, но достаточно нам было приблизить к ней пальцы, как верхняя часть сосуда отскочила сама собой. Все длилось какую-то долю секунды. Движение было совершенно неожиданным, и мы оба невольно отпрянули. Крышка встала на место, и в каменном зале разлился сильный и устойчивый аромат, нам совершенно незнакомый. У меня было ощущение, что, протянув руку, я смогу схватить этот запах, хотя он, разумеется, был неощутим и поражал странной тонкостью, позволявшей ему забираться к нам под кожу, проникать в нас, тем самым похищая у нас способность определить его. Но, едва перестав его чувствовать (а это случилось почти тотчас же после того, как сосуд закрылся сам собой), мы оба, я и Гурген, наклонились, подняли по кусочку какого-то белого вещества и начали рисовать на каменном полу.
Ни один из нас не передвинул фонари, свет которых падал на сосуд, и не понял, что он не видит, что рисует.
Мы стояли на коленях, не замечая темноты, и быстро и уверенно водили белыми палочками (это был не мел, а что-то вроде глины) по довольно гладкому камню.
Я помню, что за все время, пока длилось это довольно странное занятие, мы не взглянули друг на друга и не обменялись ни словом. Достойный, просвещенный и нетерпеливый Гурген развлекался, как ребенок.
Мне кажется излишним уточнять, что ни один из нас не знал, что делает, не собирался рисовать и не мог бы сказать, какие формы сложатся из линий, которые он старательно протягивал. Тем больше было наше удивление, когда мы, оба одновременно, встали и, опомнившись, взглянули друг на друга.
— Что за черт?…
Гурген не кончил своей фразы. По сути, он и сам чувствовал, что что-то произошло, но не знал, что именно. С минуту мы оба смотрели на металлический сосуд. Потом, словно по знаку, каждый схватился за свой фонарь и направил поток его света на свои рисунки.
Хотя мы работали в темноте, то, что мы увидели, было далеко от мазни. Как бы невероятно это ни казалось, на камне, поры которого впитали следы белой глины (я говорю так за неимением другого, более подходящего названия) появилось стилизованное изображение человеческого тела. Пропорции были воспроизведены точно, члены указаны, как положено, и по этой причине я не сразу понял, что показалось мне необычайным в этом белом рисунке — кроме мастерства, с которым он был выполнен и которое казалось мне совершенно невероятным, тем более что я прекрасно знал, что неспособен сделать ни одного более или менее выразительного штриха.