Как же велико было мое удивление, когда я обнаружил, что стрелка хронометра на моей правой руке не сдвинулась с места! Это был усовершенствованный механизм, предназначенный для того, чтобы действовать в любых условиях, который, практически, не мог испортиться. Я замер, не сводя глаз с циферблата и считая про себя до шестидесяти. Стрелка не двигалась.
Хронометр перестал действовать! Испортился ли он несмотря ни на что, или не мог функционировать в ненормальных условиях многоугольника? А если стрелка продолжала двигаться, но я не мог этого уловить?
Это предположение ужаснуло меня не столько своей абсурдностью, сколько тем, что я был готов принять его, как возможное объяснение. Что со мной происходит? Я вдруг вспомнил обезьяну из институтской лаборатории, у которой создали смешные рефлексы — например, она съедала кусок каната, когда ей предлагали на выбор канат или банан. Казалось, она даже не видит банана, который раньше уплетала с таким аппетитом, если вместе с ним ей не давали кусочек каната… Не обусловливала ли и мое поведение неизвестная сила, распространенная в помещении, в котором я находился?
Но я не успел себе ответить. Пораженный, я смотрел в центр помещения, где обезьяна уплетала банан. И не какая-нибудь обезьяна. Я мог поклясться, что это был Стоп, павиан из нашего института.
Отупевшим взглядом я следил за тем, как он ест банан, разгуливая по помещению, как делал это обычно.
Он ел быстро, но банан не кончался. Мне захотелось крикнуть, но — защищаемые каской — мои губы не двигались. А там, впереди, Стоп все с тем же аппетитом уплетал банан. Я думаю, все это длилось с полчаса, но стрелка хронометра не двигалась, и я смотрел на Стопа без мыслей, без реакций, потому что знал, что это невозможно, что он не мог есть банан в этом многоугольнике хотя бы уже потому, что умер два года тому назад.
Неужели я сошел с ума? Совершенно измученный, я все же попытался проверить себя. Попробовал вспомнить, кто создал ему этот смешной рефлекс с канатом и вдруг вспомнил: Гиня. Но достаточно было мне вспомнить о нем и увидеть его глуповатое лицо, как Стоп бесследно исчез. Вместо него в помещении стоял Гиня.
— Что у вас на Церере? — хотел я спросить, но, как в кошмаре, мои губы не двигались.
— Ничего, Богдан. Потеря времени.
Он отвечал! Он слышал меня, хотя я не говорил, и отвечал на мои слова, не слыша их. Но Гиня тоже не двигал губами. Что это значит? Что здесь происходит?
Мне хотелось закричать, но я спокойно сказал (по сути, подумал): — А здесь, как видишь, странно…
— Что здесь странного?
Он удивленно уставился на меня своими рыбьими глазами. Я рассердился и закричал (хотел закричать): — Дубина! Если бы вместо тебя здесь был профессор…
Гиня исчез, словно сметенный ветром, и я уже даже не удивился, увидев на его месте профессора. Сдвинув на лоб очки, он ждал, вопросительно глядя на меня.
— Вы были правы, — сказал я. — Нужно изучить каждый астероид.
— Я рад, что вы больше не считаете себя обойденным…
Он улыбнулся. Мне показалось или он и в самом деле иронически улыбнулся?
— Здесь, на 1964-АИ, я обнаружил необычайную установку. Но я не могу двигаться и не знаю, как выбраться за эти стены…
Профессор больше не улыбался. Внимательно глядя на меня, он проводил по губам указательным пальцем.
— Меня же вы впустили сюда, — сказал он. — Как вы это сделали?
— Я подумал. Я вызвал вас своей мыслью. Мои мысли обладают силой…
— Подумайте о том, что вы хотите выйти, — предложил он, и это решение показалось мне настолько простым, что я удивился, как оно не пришло мне в голову.
Я подумал, что должен выбраться отсюда, вновь оказаться на поверхности астероида. И, хотя только что мне казалось, что мои жилы налиты свинцом, теперь я вдруг почувствовал себя необычайно легким, словно безжалостная сила, давившая на меня, рассеялась. Как воздушный шар, я отделился, или, лучше сказать, меня отделило от земли — ибо сам я не сделал ни одного усилия — поднялся, несомый рвущимся вверх течением, которое ударило меня об одну из пластин потолка, и, как бурав, начал вкручиваться, все быстрее вращаясь вокруг своей собственной оси, пробивая прозрачную материю… Я опомнился, все еще крутясь, в чем-то вроде красного конуса, стены которого казались пронизанными змееобразными золотистыми разводами.
Неописуемый гул стоял в моем мозгу. Мне казалось, что я задыхаюсь. Я сделал отчаянное усилие и потерял сознание.
Чья-то чужая рука добавила под последними словами этого текста следующие строки: Биолог Богдан был найден без сознания на красной скале с золотистыми разводами, названной им Парчовой. За упомянутый им период ни биолог Гиня, ни профессор Ионеску не покидали Цереру — или лабораторию на Сатар-Уб — и не помнят, чтобы они видели биолога Богдана.
В пропасти, о которой он упоминает, были в самом деле обнаружены два треугольника, один красный на дне ущелья, другой белый — в стене пропасти. Несмотря на наши повторные усилия, нам не удалось привести в действие систему рычагов, о которой говорится в его записках. Попытки разбить или вырезать прозрачный глазок возле «парчовой скалы» — и самую скалу — оказались безрезультатными, ибо неизвестный материал обоих тел оказался неразрушимым.
За этим следовала краткая запись, сделанная еще одной рукой (замечание профессора Ионеску): Я знаю Богдана. Галлюцинация? Не думаю. Параллельное время? Хронометр не мог его зарегистрировать (когда Богдан был обнаружен спасительной бригадой, он действовал), а Стоп умер два года тому назад…
Время параллельного мира, скорее (мое присутствие и присутствие Гини без нашего ведома) или только искусственное восстановление условий параллельного мира, каков бы он ни был и кто бы ни был предмет опыта. Хранить.
Четвертая рука занесла новыми универсальными буквами, заменившими латинский алфавит: 16 сентября 2010 года. Астероид 1964-АИ распылен в результате взрыва, причина которого не установлена.
Наконец, внизу страницы, круглая печать и одно слово: СПИСАНО.
Где-то — человек…
На черном песке, один, человек умирал. Траектория, пронзившая вереницу форм и красок, промелькнувшая среди улыбок и прорвавшая зону молчания, вписав непредвиденные извилины в пассивное, бесформенное пространство, которое следовало покорить, как равнодушную женщину; траектория, отмеченная мириадами воспоминаний, как тело бойца в татуировке шрамов, бойца, которому достаточно взглянуть на побелевшую звезду на бедре, чтобы вспомнить топот конских копыт, после которого он уже ничего не помнил, или на красный след на груди, чтобы снова, лицом к лицу, столкнуться с бессмертным оскалом человека, которого он успел убить, прежде чем упасть без сознания; траектория, поглотившая повторяющиеся и неповторимые частицы времени, вобравшая в себя годы-поступки и годысожаления; четкая, единственная в своем роде траектория жизни, определившейся теперь раз и навсегда, ставшей вдруг чужой, как нечто внешнее по отношению к нему, подверженное оценке и суду, непоправимо завершенное; траектория его жизни прерывалась здесь, на черном песке, который в горячечном порыве разрывали сейчас его пальцы.
Он лежал на спине, под небом, воспламененным незнакомым ему солнцем. Гул набегающих волн чередовался с моментами неправдоподобной тишины, после которых, коротко всхлипнув, океан вновь обретал свое монотонное, непрерывное дыхание. Там, слева, начинался лес. Неясные шорохи, доносимые ветром, говорили о таинственном движении среди красных стволов, о прыжках, сопровождаемых лихорадочной погоней, о приглушенных криках. А там, дальше, за полосой леса?
Что там? Этого узнать ему не дано. Медленная агония неотвратимо вела его к той минуте, когда он превратится в простой пень, выброшенный на черный пляж, слепой, глухой и неподвижный.
Он хрипло рассмеялся. Его мучила упрямая жажда образов, звуков и движений — последнее, что было ему доступно и что он стремился втянуть в себя, усвоить, связать с другими образами, с другими звуками и движениями, уже присвоенными некогда, ставшими его субстанцией, живой материей мыслей, несших отпечаток его натуры, ставших им самим.