И тут, будто сам Оксфорд заговорил со мною, воздух заполнила сладостная музыка. Пробил час ночи; закончилась отсрочка герцога. Через серебристое сплетение звуков я нырнул на Брод-стрит.
Глава XIII
По пути меня посетило ужасное предчувствие.
Что, если герцог в муках своих выбрал прямой путь к забвению? Комната его была освещена; но умереть можно и при свете. В страхе я повис над куполом Шелдонского театра. В окне над комнатой герцога я тоже увидел свет. Сомневаться в выживании Ноукса причины не было. Возможно, его вид меня ободрит.
Я ошибся. Ноукс и его комната являли собой крайне жалкое зрелище. Уронив на грудь подбородок, он сидел на шатком стуле, обратив взор к каминной полке. Из нее он сделал подобие алтаря. Посередине, на перевернутой жестянке из-под тминного печенья, возвышалась синяя плисовая рамка с латунным внутренним ободком, в которую вставлена была меньшая на несколько размеров открытка. С нее улыбалась Зулейка, но, очевидно, не скромному служителю этого жалкого святилища предназначалась ее улыбка. По бокам стояли вазочки — одна с геранями, другая с резедой. Ниже помещено было железное кольцо, которому Ноукс, заслуженно или незаслуженно, приписывал антиревматические свойства, — железное кольцо, которое Зулейка своим прикосновением наделила сегодня еще более волшебными качествами и которое Ноукс не смел теперь носить, но возложил на алтарь в качестве приношения.
Однако при всей своей покорности он был охвачен возмутившим меня себялюбием. Глядя через очки на чудесный образ, он загробным голосом повторял снова и снова:
— Я молод, я не хочу умирать.
Каждый раз, когда он это говорил, из-под очков показывались две крупные грушевидные слезы, попадавшие затем на жилет. Ноукс, похоже, забыл, что добрая половина студентов, вознамерившихся умереть — вознамерившихся мужественно, благодетельно, бесстрашно, — была его моложе. Кажется, ему казалось, что хотя на заклание шли намного более блестящие и многообещающие жизни, — его смерть заслуживала особого внимания. Но почему, если так не хочется умирать, не набраться хотя бы смелости быть трусом? Земной шар не перестал бы вращаться от того, что в его поверхность вцепился Ноукс. По мне, его участие только опошляло трагедию. Мне не терпелось с ним расстаться. Косой его взгляд, не достававшие до пола ноги, залитый слезами жилет, неумолчное «я молод, я не хочу умирать» — вынести это было совершенно невозможно. Но в комнату ниже я не решался спуститься из страха перед тем, что мог там увидеть.
Не знаю, сколько бы я так еще колебался, если бы снизу не раздался звук. Но он раздался, резкий и внезапный в ночи, немедленно меня успокоив. Я ринулся к герцогу.
Он стоял, вскинув голову и скрестив руки, в великолепном халате из багряной парчи. Пышный и горделивый, он похож был не на смертного, а на фигуру из величественной библейской группы работы Паоло Веронезе.
И это его я собрался жалеть! И это его я уже наполовину похоронил.
Лицо его, обычно бледное, было красным; волосы, которые никогда никто не видел растрепанными, блестели, взъерошившись. Вид его был тем более оживленный благодаря этим двум переменам. Одна из них, впрочем, у меня на глазах пропала. На лицо герцога вернулась бледность. Я понял, что то был лишь румянец; и тут же понял, что у этого румянца и у того, благодаря чему я узнал, что герцог жив, была Одна причина. Румянец его прилагался к чиху. А чих его прилагался к оскорблению, которое он пытался забыть. Он простудился.
Он простудился. В час, когда душу настигла горькая беда, тело вступило с врагом в заговор. Подлость! Не он ли с себя совлек сырые одежды? Не он ли старательно высушил волосы и в одиночестве принимал позы, сообразные высокому духу и высокому достоинству? Он вознамерился подавить воспоминания о том, чтó через тело уязвило его душу. И он при этом понимал отлично, что ведет борьбу с чудовищным демоном. Но чтобы тело его совершило измену — этого он не ожидал. Такую низость предвидеть было невозможно.
Он застыл безмолвный, горделиво и величаво. Казалось, будто жаркая ночь застыла тоже и через раскрытые оконные решетки смотрела на него, затаив дыхание. Но мне, наделенному способностью заглянуть герцогу в душу он казался жалким, тем более жалким, чем внушительнее были его позы. Если бы он рухнул и зарыдал, мне стало бы легче, как и ему. Но он стоял с видом орлиным и сюзеренным.
Противоречия, его вчера изнутри раздиравшие, в сравнении с сегодняшними казались ему безобидными. Дендизм в нем воевал тогда со страстью к Зулейке. Ну и какая разница? При любом исходе победа была бы сладостной. Подсознательно он это понимал, хотя и храбро сражался за свою дендистскую гордость. В сегодняшней схватке между гордостью и памятью положение гордости было заведомо безнадежно, а ждать милосердия от торжествующей памяти не было причины. Невозможность победного забвения принуждала его к беспредельной ненависти. Ненависть из всех чувств самое мучительное. Из всех предметов ненависти нет ничего ненавистнее женщины, которую когда-то любил. Из всех смертей нет горче, нежели положить жизнь, дабы польстить женщине, которую считаешь мерзее всех женщин на свете.