Выбрать главу

Не имея на чужбине возможности вволю выговориться, Кузнецов под конец службы завёл дневник.

«Бешусь, скрежещу зубами, — писал он 30 мая 1964 года. — Я хочу женщины, друзей, стихов, музыки и хорошего мыла! Пронзительная, ясная, белого каления тоска. В душе я обуглился и стал чёрным. К чёрту иронию! Она сентиментальна до жестокости. К чёрту стихи! Они манерны до кокетства. К чёрту философию! Только мысли делают человека несчастливым. Больно, потрясающе больно, как будто с меня медленно сдирают кожу. Неужели это вправду — я поэт — человек без кожи?»

Если до армии Кузнецов пил мало, предпочитая в основном дешёвый портвейн, то Куба настолько его утомила, что он уже был не прочь в отсутствие офицеров заглушить тоску ликёром, который почему-то вызывал у него ассоциации с симфонией. Но и армейский кубинский напиток ни от какой депрессии не спасал.

В якобы копии кубинского письма Кузнецов рассказывал о том, что он чувствовал на Кубе в марте-апреле 1964 года. Он писал:

«Сейчас с конца февраля идёт дембель ребят призыва 1959. В мае, наверно, уедем и мы. Вот я и попросил одного дембеля бросить это письмо в России. А то цензура!

Раньше я пил нечто дичайшее — Алколин, 950. Стоит 50 сентаво бутылка, значит наши 45 коп. От него на 12 000 километров разит одеколоном. Кубинцы его используют преимущественно для растираний ног, мозолей, лица и от комаров. Комаров здесь тьма. Говорят, за время своего пребывания русские выпили трёх-четырёх годовой запас алколина. Алколин привозят из города наши ребята-шофёры, работники пищеблока, ездящие за продуктами на городские склады; самовольщики; а иногда ребята поручают покупку алколина кубинцам. В связи с этим была одна хохма: ребята поймали одного кубинца и посредством мимики, жестов и коверкания русских слов стали объяснять ему, чтобы он принёс им выпить. Для убедительности притащили даже пустую бутылку из-под алколина, тыча пальцем в этикетку и щёлкая себя щелчком под горло. Кубинец понимающе затряс головой: си, си! (что означает: да, да!). Он взял у ребят деньги (солдатам выдавали по 4 песо 40 сентаво). На следующий день кубинец принёс четыре бутылки какой-то женской мази для ног или для лица, и две пачки сигарет. (Папирос здесь нет: только сигары и сигареты.) Ребята попробовали эту мазь на палец, понюхали, кто-то даже лизнул языком, и выбросили вон.

Потом мы с одним парнем пошли в самоволку в город. Мы знали: в Камагуэе ходил русский патруль (под городом стояла не только одна наша часть). Ох, и натерпелись мы страху, бродя по городу в поисках проституток. Надо сказать, Камагуэй славится как скопище самой застарелой контры и самых дешёвых проституток. Но сейчас проституток запретили, и они вздорожали. Проституткой я до сих пор ещё не обладал, но на то были свои причины.

Уже отсидел десять суток на „губе“. Вышло глупо, ах, как глупо и посредственно! Тем более…»

Далее якобы копия письма оборвалась. Что было потом, можно попытаться восстановить по другим источникам.

Понятно, что под конец службы Кузнецов окончательно расслабился. Ему всё до ужаса надоело. Осталось одно развлечение — самоволки. Однако это была ещё та игра. Пока ты не попался — всё хорошо. Но если залетел…

Кузнецов залетел в конце июня 1964 года. Он писал в своём дневнике: «Я взлетел слишком высоко, чтобы по возвращении на землю собрать свои бренные осколки в единое целое. А ведь самоволка работала, как хронометр».

«Вплоть до самого ужина, — рассказывал Кузнецов, — шёл несносный, непролазный тропический дождь. Он затопил кругом всю окрестность и, чтобы задами добраться до первой асфальтированной дороги, нам пришлось снять башмаки и носки, и засучить узенькие, как бамбучины, брючки. Но засучить их на толстые икры явилось неразрешимой головоломкой. Мы пробирались через полупустынный автопарк и дальше через широкий луг с жёсткой месячной щетиной и залитый по щиколотку, как в половодье. Тучи глухо скрежетали и вот-вот могли снова обвалиться потопом. Упрямо накрапывала подозрительная морось. Мы — это Кушнаренко и я. Кушнаренко — в бывшем что-то вроде барабанщика в одной из краснодарских джазбанд, счастливый, оптимистичный человек. Оптимистичный до такой степени, что никогда не задумывался над своими поступками. Единственно, к чему он не выработал иммунитет, так это к армейским порядкам. Он любил улыбаться и на ощупь был плотный, как молочный щенок. В тот день мы оба заступали в наряд дневальными по роте, во вторую смену с 2-х часов ночи. В общей сложности мы имели приличную кучу денег — 42 песо, три четверти которой проходили в гаванских барах. Наш скорбный путь, начиная с первой автобусной остановки, был до отказа насыщен рекламным неоном, высокопробной залётной музыкой, пленительной давкой среди чувственных женщин и едким призраком русского патруля. В мрачном районе порта мы сделали первый заход в бар. Crema Cacao! Я его тянул, как заядлый курильщик редкую сигарету. Тянул и стонал от благоговейного блаженства. Кушнаренко после сообщил, что с нас порядочно содрали. Удивительно, платил-то я! Экзотически, страстно наигрывал музыкальный комбайн-автомат. Пять сентаво — пластинка. Пять сентаво — глоток кубинской музыки. Была и русская — „Очи чёрные“, — филигранно отточенный мотив. Пять сентаво — русская тоска. В баре пьют корректно — по-птичьи. Но русских здесь уже знают. — Товарич!» Им наливают сразу полный стакан. Самоволка тикала на семи камнях (семь свободных часов), и никто ещё не знал, что в полку скоро нас будут разыскивать. Мы покамест блуждали в улицах узких, как ущелья, и попыхивали ершистыми сигаретами, но уже надоедало. Выручило такси. «— a la „Victoria!“ (квартал в Гаване, где расположены „весёлые“ дома). И вот бар „Виктория“. Целый квартал. Улица густо запружена одними мужчинами. Казалось, проходило заседание общества холостяков, председатель только что кончил свой потрясающий доклад и все высыпали на перерыв. Кушнаренко сразу приуныл и высказал проблематичное предложение о том, что надо, наверное, занимать очередь. Но мы перед этим крепко поддали, чтобы долго рассуждать, и под сильным креном ввалились в дверь, в коридор, на лестницу, в дверь, в пространство и что-то так вплоть до самого дна свободной цивилизации, где по нас в невероятной тысячелетней тоске изнывали знойные женщины тропиков. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Старая романтика, чёрное перо.