Выбрать главу

Мы пришли на зачёт по творческому мастерству, бывший, в общем-то, формальностью. Те, кому надлежало покинуть семинар, уже покинули его после неудачного обсуждения (о примере неудачного обсуждения я расскажу ниже). Прочие же счастливчики протягивали мастеру зачётные книжки, где тот, исподлобья взглянув на студента, ставил свою роспись. Дошла очередь до меня. — Смотри! — Сказал Кузнецов и расписался. Я посмотрел: в книжке было написано «зачёт», а рядом стоял знакомый автограф. Оказалось, смотрели не все… и студент С. только дома увидел в своей книжке такое же размашистое — «незачёт». Он, как и многие до него, сначала подумал, что это шутка или ошибка и перезвонил Кузнецову, ведь времени на его перевод к другому мастеру уже не оставалось, к тому же на семинаре, где обсуждались стихи С., Юрий Поликарпович ни слова не сказал об отчислении.

— Да, — подтвердил Кузнецов, — я не зачёл ваши работы.

— То есть как, не зачли? — Спросил С. (к слову, он был отличником по академической успеваемости).

— А вот так! — Ответил мастер. — Ваши взгляды и стихи деструктивны. Я не вижу возможным вашего дальнейшего пребывания в институте…

Поговаривали, будто на глаза Юрия Поликарповича попался рюкзак студента С., молнию которого «украшал» перевёрнутый Крест (один из символов сатанистов). Символу же Кузнецов придавал огромное значение и не важно, разделял студент взгляды тех, чей символ болтался на его рюкзаке или просто носил перевёрнутое Распятие, как побрякушку, для Кузнецова символ означал ответственность. И точка. А вот одно из стихотворений студента С.:

«Коктейль крови и неба — Я упал с велосипеда».

Но почему Кузнецов обставил отчисление С. именно так? И почему многозначительно сказанное мне «Смотри!», было на самом деле адресовано С.?

* * *

Обсуждение на семинарах в Литинституте — это отдельный разговор, а обсуждение у Кузнецова — особый случай. Скажу сразу, за все четыре с небольшим года, проведённых мной рядом с Юрием Поликарповичем, я ни разу не наблюдал сцену, описанную мне на первом курсе студентом К., — никаких летающих по аудитории рукописей не было. А вот восклицание «Здесь ничего нет!» — чистая правда. При чём, говорилось это так — Кузнецов поднимал рукопись над своим столом довольно высоко, держал её на весу некоторое время, как бы взвешивая, и уже потом восклицал, кидая на стол бумаги. Сразу вспоминалось Библейское сказание о Валтасаре и чудесной руке, начертавшей на стене слова, расшифровать которые мог лишь пророк Даниил: «Бог исчислил твоё царство, оно взвешено на весах и раздроблено». Словом, «Здесь ничего нет!»

Одних это обижало, других приводило в недоумение, третьих веселило от души. Но сам по себе кузнецовский возглас ничего не означал — обсуждение вполне могло пройти успешно — просто ученические стихи действительно редко содержат в себе нечто существенное и Юрий Поликарпович просто констатировал факт. Мои рукописи тоже постоянно попадали «на весы» мастера и вердикт был неизменен. Но, повторюсь, решение о том, остаётся ли студент на семинаре, в подавляющем большинстве случаев оглашалось Кузнецовым сразу же после обсуждения. И «выслуга лет» здесь не играла никакой роли.

Уже на старших курсах (когда именно не помню, но точно после «экватора») студент М. выставил на обсуждение подборку стихов. И оппоненты, по регламенту семинара их было двое, в целом высоко оценили работы М. Настала очередь Кузнецова.

— В подборке М. — сказал Юрий Поликарпович, — я увидел три хороших стихотворения. Трёх хороших стихотворений во всей подборке недостаточно для продолжения учёбы на семинаре. Ищите себе другого мастера.

Сурово? Сурово. Но здесь всё-таки сохранялась возможность выбора. Случай же со студентом С. — единственный из запомнившихся мне, когда Кузнецов не предоставлял никакой альтернативы.

Были и те, кто уходил сам, на семинары, где отношение к учащимся оказывалось более демократичным. Евгений Борисович, например, часто пригревал у себя студентов, несогласных с позицией Кузнецова, они благополучно доучивались и писали хорошие, как мне кажется, вещи. А мой собственный интерес к чтению литературы в оригинале, не скрою, проснулся именно на семинарах Рейна, у которого, как я уже говорил, мне выпала горькая честь учится год после смерти Юрия Поликарповича.

Рейн, как обычно, разгуливал по аудитории, он и сейчас преподаёт, наверное, дай Бог ему крепкого здоровья.

— Однажды Ахматова спросила меня, — заговорил Евгений Борисович густым, очень сочетавшимся с его сдвинутыми чёрными бровями басом: «Женечка, а вы владеете иностранными языками, читаете ли книги в подлиннике»? — Нет! — Ответил я, — и, должно быть, мне уже не научиться? «Что вы говорите! Не надо ничему учиться, просто открывайте книгу и начинайте читать». — Вот так советовала мне Анна Андреевна. — Заключил мастер.

Откровенно сказать, я почему-то сразу поверил методу Ахматовой, дошедшему до нас через Рейна, и, сначала со словарём, а позже самостоятельно осилил «Of human bondage» любимого мной в то время Моэма, позже ещё несколько книг английских классиков и современников, потом во мне проснулся интерес к разговорной практике. Действительно, ахматовский метод невероятно доступен для чтения на любых, по крайней мере, европейских языках, (позже я с удовольствием проглотил L'Étranger Камю). К тому же, он снимает некий барьер, обычно возникающий при постижении новых текстов — уже учась на богословском, я читал короткие притчи на древнееврейском арабском и греческом… Спасибо Евгению Борисовичу и Анне Андреевне.

Не знаю, чей подход был более правильным, — Рейн часто пускал творческий поиск студента на самотёк, никогда не давил и добродушно советовал, над чем следует работать, молот же Кузнецова был беспощаден ко всем без исключения. Даже к себе самому.

Есть церковное Предание, когда ученики трёх Великих святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста до хрипоты спорили, что важнее — строгость святителя Василия, рассудительность высокопреосвященнейшего Григория или милосердие владыки Иоанна. Их примирили сами святители, явившиеся своим ученикам с наказом не создавать распри, ибо одних приводила к Вере прямота, других — умное слово, а третьих — снисходительность.

Конечно, святителем он не был. И к советской патетике в духе «зато он был светочем слова» и т. д., душа у меня не лежит. Но одно могу сказать точно — обычное у многих студентов представление, будто Кузнецов сам ничего не читал, кроме Есенина, и другим не давал — было очень и очень ошибочным. Учась уже на семинаре Рейна, мы легко могли дискутировать о Набокове и Довлатове, например. А сам Евгений Борисович был сильно удивлён, что мой любимый поэт — Пастернак, но более всего он удивлялся тому, как это терпел «суровый Поликарпович». Кузнецов был на редкость образованным, и рассуждения о его ограниченности — не более, чем миф. Кажется, моя последняя встреча с ним — яркое тому подтверждение.

Был семинар-лекторий, темой на котором стало обсуждение нами недавно вышедшего диска с фонограммами голосов выдающихся поэтов XX столетия. Мы слушали голоса Блока, Есенина, Твардовского. На диск, разумеется, попали и записи самого Кузнецова.

— Какие пожелания, — спросил Юрий Поликарпович, когда большую часть программных фонограмм мы уже прослушали.

— Мандельштам и Пастернак, — отозвался Г.