Как поэт в институте сначала первенствовал, безусловно, Неподоба. Он уже успел достучаться до Москвы. Николай Старшинов из «Юности» написал ему, что у него неплохие стихи, только вот ещё не выстоялись. И главное — у Неподобы появилась куча поклонниц. Другой бы не выдержал и занёсся. А Неподоба, не забывая расхваливать себя, родного, искренне продолжал интересоваться ещё и делами новых приятелей. Учившийся с ним Константин Гайворонский позже вспоминал, как Неподоба часто с гордостью указывал ему на первокурсника Кузнецова и даже наизусть читал новые кузнецовские стихи. Особенно сильное впечатление на Гайворонского тогда произвели вот эти строки:
Правда, Гайворонский долго не мог понять, а кирпич-то к чему?
Впрочем, всех поэтов в институте вскоре затмил бывший командир танкового взвода третьекурсник Иван Бойко. Он первым из студентов истфила выпустил целую книгу рассказов «Разлад». По этому поводу институтское начальство устроило шумное мероприятие, что-то вроде читательской конференции. Как вспоминал Гайворонский, Бойко старался во всём копировать молодого Шолохова. Он любил по вечерам переодеваться в гимнастёрку и брюки армейского покроя и запираться на табуретку в какой-нибудь аудитории. Однокурсники смеялись: Бойко собрался писать роман. Но большие объёмы ему не задались. В двух рассказах, составивших первую книгу Бойко, ёрничал Гайворонский, «поднимались актуальные вопросы птицеводства и обеспечения населения сельхозпродуктами». Однако ректорат и партком института были очень довольны. Озадачили конференцию разве что вопросы пятикурсника Виктора Лихоносова. Он не понимал, откуда бывший командир танкового взвода взял пионера Лёню и его брата комсомольца Гришу, которые плюнули на отсталого отца, озабоченного лишь куском хлеба. Но начальство быстро на Лихоносова зашикало, а Бойко тут же поспешили принять и в Союз писателей, и кандидатом в члены партии.
Между тем настоящая писательская жилка обнаружилась не у Бойко, а у Лихоносова. Только Лихоносов ничего напоказ не выставлял. Да и в друзьях у него в институте ходили ребята не с историко-филологического, а со спортивного факультета. Многие даже думали, что в перспективе Лихоносов собирался заняться акробатикой. И как же все удивились, когда в 1963 году прочли в «Новом мире» его рассказ «Брянские». Вот где скрывались истинные таланты.
В Краснодарском пединституте Кузнецов проучился всего два семестра. Его однокурсник Виталий Кириченко, вспоминая свою юность, уже в 2007 году утверждал: «Кузнецов знал, что не по призванию сидит здесь. И на лекциях тоже писал стихи. Тетради для конспектов он испещрял рифмованными строками. Лекторы были благосклонны к юноше. А вдруг он станет великим поэтом? Не надо мешать. Всеволод Альбертович Михельсон, Израиль Львович Духин и его жена Белла Израилевна, Никита Владимирович Анфимов, Николай Иванович Самохвалов (тут можно ещё вставить нескольких) и другие преподаватели так и остались в памяти истинными поборцами своей науки и вечного творчества. А Юру нашёл влиятельный покровитель, секретарь крайкома партии по идеологии. Он требовал у вузовского начальства Юрия Кузнецова к себе на приём и заставлял читать свои произведения. Говорил, что замкнёт его на два-три часа в кабинете, а когда вернётся — чтобы новое стихотворение было написано. И Юра писал, бродя по вельможным коврам, выглядывая в окно. Внизу, по улице Красной шли люди, не ведая, что творятся гениальные вирши. Секретарь этим спасал Юру от наказаний за пропуски лекций и побуждал его к творчеству. Не раз звонил декану Гавриле Петровичу Иванову (его сын ныне проректор Кубанского университета), что Юра на ответственном партийном задании. И Юра добросовестно сидел под замком, рождая свои шедевры».
Но, сдаётся мне, Кириченко всё перепутал. Ну не было у поэта в начале 1960-х годов высокопоставленных покровителей. Он, когда писал воспоминания о Кузнецове, видимо, часто имел в виду его друга Горского, отец которого действительно много лет занимал высокие должности в партийном аппарате и органах образования и имел влияние на университетское начальство.
Кириченко был прав в другом. Кузнецов не хотел жить только институтом. Заведя в марте 1961 года новую тетрадь для наблюдений, он на первом листе записал:
«Хочу — всё.
Могу — всё.
Имею — я.
Люблю только свежесть, поиск.
Презираю серость.
Для себя оставляю ненависть, ибо она надёжна.
Что такое дневник, не знаю, поэтому знать не хочу. Если не помешает рассредоточенность, которую по обыкновению называют ленью, буду записывать наблюдения, размышления, нюансы, всё — себя».
Кузнецов вновь весь ушёл в стихи. Он утверждал:
«Я живу, как поэт, а надо жить как человек. Отсюда банальная неудовлетворённость действительностью, лютые противоречия, шатания, непроходимая рассредоточенность, нежащая тоска, чесотка несуществующей любви, одиночество, но не эгоизм, экстравагантное неудовольство собой — не высокомерие, поза, не непринуждённость, но и тонкая чувствительность, которую заурядности относят к странности, непосредственность, искренность, обнажённость сердца, чувственность, палящая жажда прекрасного, независимость».
Весной 1961 года во многом благодаря Ждану-Пушкину Кузнецова, Горского и Неподобу под свою опеку взял крайком комсомола. Ребятам предложили поездки по районам Кубани. У них наконец завелись лишние деньги. Но в станицах народ их стихи не понял. От досады Кузнецов записал в свою тетрадь: «Недавно ездили в Кореновскую. В Доме культуры под свист и гам читали стихи. Водку трудно было достать, так Прадкин подошёл к продавцу и сказал: „Мы от крайкома. Дайте нам две поллитры“».
Однако алкоголь не спасал. Кузнецову претило двуличие, ложь, лицемерие. Но в одиночку осилить зло оказалось невозможно.
Поэт пробовал завести романы. Говорили, будто он запал на свою сокурсницу Наталью Колодезную. Она родом была откуда-то из-под Воронежа. В институте Колодезная ходила с белыми пышными волосами и кудельками на висках. Не её ли поэт имел в виду, когда писал:
Современники утверждали, будто Колодезная умела быть разной. Одного романа ей обычно не хватало. Возможно, она хотела, чтобы за нею бегал весь институт. Её сокурсник Виталий Кириченко вспоминал: «Она выпивала наравне с Вадимом портвейн, была на равных с аспирантами и доцентами, не отказывала в свидании мальчикам. Кузнецов раза два встретился с нею, прогулялся. Назначил ещё свидание. И в эти дни я тоже увидел Наташку, но как? На крыльце вуза дрались двое парней из-за неё, а она с затаённой страстью наблюдала, кто кому набьёт морду. Назначила обоим одновременно свидания возле вуза. Пока лев и тигр терзали друг друга, пришла обезьяна (это был я) и увела их добычу, то есть Наташка пошла за мной. Ей было неинтересно, кто победит. Мы с ней долго гуляли, выпили бутылку портвейна по очереди из горлышка, она набила туфлями ноги и шла босиком, я привёл её к общежитию, постоял на „шухере“, пока она влезала через окно в свою комнату, до смерти боясь Анну Константиновну. Следующие два вечера мы опять гуляли, я уже считал, что мы с нею задружили. И вот идём по Красной, она забыла, что назначила свидание Юре Кузнецову возле перил уличного ограждения. Он стоит, думая, что она торопится к нему, мы проходим мимо. Он окликает. Я оборачиваюсь, вижу здоровенного парня с проницательным лицом. Такой не унизится до драки. Но мышцы приличные, видно, качается. Наташка отрывается от меня, возвращается к нему, он берёт её под руку и ведёт в противоположную сторону. Я стою дураком и не знаю, что мне делать. Отнять силой? Смириться с потерей? Я вижу, что Наташка упирается, замедляет ход, бегу за ними, хватаю свою подругу под руку и отрываю от верзилы. Его лицо передёрнулось, он потянул девушку к себе, а я — к себе. Наташка высвободилась, буркнула „извини“ и быстро пошла со мной. Шагов через двадцать я оглянулся — Юра стоял, как вкопанный, переживал. Или философствовал о женском коварстве, непостоянстве красоты».