В Чите, уже в «учебке» у Кузнецова родились стихи «Пилотка», «Связь даю», «В карауле» и несколько других поэтических миниатюр. Армейский связист потом их отправил в газету Забайкальского военного округа «На боевом посту». Там за его письмо зацепился старый служака Юний Гольдман (которому в реальности тогда было всего 37 лет). Он всё сделал, чтобы начальство разрешило молодому солдату раз в месяц (а иногда и чаще) посещать действовавшее при газете литобъединение. Но первым поэтом Забайкальского округа Кузнецов стать не успел.
Летом 1962 года в Читу пришла директива Генштаба срочно отобрать лучших связистов и перебросить их в Белоруссию. У Кузнецова к тому времени имелся всего лишь второй класс. Но командир части на это не посмотрел. Он уже давно косился на солдата с Кубани. Ему не нравилось, что тот писал стихи, печатался в окружной газете и чересчур умничал. А тут вдруг появился блестящий повод безболезненно от этого выскочки избавиться.
В Белоруссии спецы пробыли всего несколько дней. Вскоре их переправили на Балтику, в Калининградскую область. Там, в Балтийске солдат сразу переодели в гражданское платье и погрузили в трюм какого-то грузового судна. Почему, зачем, этого спецам никто не растолковал. Никто не сообщил и точный маршрут их рейса. Всё держалось в строжайшем секрете.
Лишь в Северном море бойцам сказали, что Соединённые Штаты объявили блокаду Кубе.
«Это был август, — вспоминал Кузнецов. —
Мы продолжали идти прямым курсом. За три дня на подходе к острову Свободы нас облётывали американские самолёты, пикировали прямо на палубу, словно обнюхивая. Я был наверху и всё это видел своими глазами. Видел американский сторожевой корабль. Он обошёл <нас> вплотную, слева направо и скрылся. Было тревожно и радостно. Мы благополучно вошли в порт, выгрузились и прибыли на место назначения».
Уже осенью 2012 года вдова поэта, в очередной раз разбирая бумаги мужа, наткнулась на копию одного кубинского письма Кузнецова. Правда, на копии нигде не оказалось отметок о том, когда и кому был адресован оригинал. У меня после тщательного изучения копии сложилось впечатление, что вдова обнаружила не фрагмент эпистолярного наследия мужа, а наброски к автобиографической повести об армейской службе поэта. Я думаю, что в основу этой повести Кузнецов хотел положить свои кубинские письма (он даже начал делать монтаж из старых записей), которые собирался разбавить своими стихами начала 60-х годов (иначе зачем он на полях так называемой копии сделал пару пометок со словами: «стихи»?).
Впрочем, в данном случае интересны не мои догадки, а изложенные якобы в копии факты. Любопытны эмоции поэта. Кузнецов рассказывал в этой копии:
«Приехали мы в большой (по-нашему областной) город Камагуэй. Можешь посмотреть по карте. Я в нём вот уже полгода. Здесь аэродром. Живём, так сказать, в казармах; душ, уборная в них же. Но сначала жили с месяц в палатках. Мы приехали ночью; темно, неразбериха. Посуди сам: я брожу впотьмах с матрасом из пластической пены, с заряженным карабином, завёрнутым для маскировки в одеяло, с чемоданом (благо, вещмешок с военным обмундированием засунул куда-то в КДП). Ищу кровать.
— Алё, земляки! — кричу, сердясь. Кругом голоса, крики, один не видит лица другого.
— Где сгружали кровати?
— Я, кажется, наступил на змею!
Возле груды сваленных кроватей толпа. Тьма хоть выколи глаз. Какой-то колючий бурьян под ногами. Боже, а как сосёт под ложечкой! Болит живот с сухого пайка. Кое-как сложил кровать: разные спинки. Поставил её где-то возле куста. Засунул карабин под матрас и лёг. Спал на одном боку, просыпаюсь — бок, обращённый к открытому небу, весь мокрый от росы: росы здесь обильны, как ливень. Просыпаюсь от выстрелов. Чёрт возьми, кто-то чужой стрелял из пистолета, и притом почти возле самого твоего уха. Тревога, суматоха. Дневальные куда-то забились.
— Где дневальный? — помню хриплый голос майора. Еле их нашли.
А утром, еле продрав глаза, не умывшись, впрочем, воды нет! — я сразу кинулся в „лимонно-апельсиново-кокосовую“ рощу. Лимоны были зелёные, но я глотал, не пережёвывая, и сразу набил оскомину, но мне было не до того. Я увидел три кокосовые пальмы. Ты меня знаешь, чтоб я да не полез на кокосовую пальму! Это же мечта детства! Два раза я срывался с гладкого ствола, но на третий раз долез до верхушки, где начинались огромные ветви и свисало несколько кокосов. Кокосы были зелёные, только сок, и он был кислый на вкус. Итак, представь: я держу в руке, к примеру, ананас за зелёный, наподобие свёклы, загривок и лениво покачиваюсь в качалке, заложив одну ногу за другую в клетчатом носке, а в густой синеве вверху, как большие взрывы, плывут тропические изломанные облака. И пальмы, пальмы на жёлтом закате».
Добавлю, что в Камагуэе ни Кузнецову, ни другим бойцам форму уже не вернули. Службу все наши спецы несли только в гражданской одежде. Кузнецов подчёркивал: «Нас так и называли: солдаты в клетчатых рубашках». Эти слова сразу подсказали ему образ. Он писал:
Трудно ли было служить на чужбине? Как сказать? Спали бойцы, по рассказам поэта, «засунув карабины под матрас». Напряжение день ото дня нарастало.
«В самую высокую точку кризиса, в ночь с 26 на 27 октября, — вспоминал впоследствии Кузнецов в интервью авторам фильма „Поэт и война“, — я дежурил по связи. Канал связи шёл через дивизию ПВО в Гавану. Я слышал напряжённые голоса, крики: „Взлетать или нет, что Москва? Москва молчит? Ах мать так, перетак!“ Такого мата я не слышал после никогда! Ну, думаю, вот сейчас начнётся. Держись, земляки! Самолёты взлетят, и ракетчики не разберутся. Погибать, так с музыкой».
После ночного дежурства Кузнецов набросал несколько четверостиший, в которых он, по сути, окончательно распрощался с «книжным бредом о бригантинах». До него дошло, что мир оказался на грани новой мировой войны, где всё могло случиться и где ни от чего зарекаться было нельзя.
Испугался ли поэт? И да, и нет. Так, в стихах он готовился к худшему. 1 ноября 1962 года в его тетради появились следующие строки: