В своём отзыве бывший инструктор Центрального комитета советской компартии, как всегда, проявил крайнюю осторожность. Он писал:
«Одарённости этого студента проявиться в полную силу мешает внешняя экспрессия, скрывающая истинную натуру. Кузнецов — человек тонко чувствующий, наблюдательный, совестливый, но всё это с трудом прорывается в его стихах через покров внешней напускной экспрессии; почему-то ему нравится поза этакого бывалого, всё на свете испытавшего и изрядно уставшего человека, думаю, что здоровая, неиспорченная натура этого парня возьмёт верх, возобладает над модой, и тогда откроется в нём интересный, вполне современный поэт. Ал. Михайлов. 27 июня 1966 г.».
Для Кузнецова эта характеристика означала одно: о переводе на дневной стационар можно больше даже не заикаться. Но и на заочном отделении ему оставаться уже не хотелось. Он же не был слепым и видел, как заочное образование трансформировалось в «заушную» учёбу. Одно дело, если б Кузнецов нуждался в корочке. Тогда, может, и имело бы смысл потянуть волынку. Только он стремился к другому. Кузнецов понимал, что родная Кубань подняться ему не даст. Получить новые глубокие знания, расширить свой кругозор, наконец, разобраться в себе он сможет лишь в Москве и только на дневном, а не на заочном отделении.
Короче, молодой поэт не сдержался и попытался вызвать Михайлова на откровенный разговор. А тот стал юлить. Сначала он сослался на отсутствие у Кузнецова жизненного опыта (будто служба на Кубе в счёт уже не шла). Потом его смутила недостаточная идейность стихов семинариста-заочника. Кончилось всё тем, что Кузнецов сорвался и от негодования швырнул в угол Михайловского кабинета какой-то стул. Руководитель семинара такой дерзости от своего семинариста не ожидал, как-то стушевался и обещал поговорить по его вопросу с ректором Пименовым.
Для меня очевидно, что Михайлов действовал как трус и в первую очередь беспокоился только о своей карьере. Хотя, знаю, что кто-то с моими оценками не согласен. В начале 2011 года я получил письмо от сокурсника Кузнецова — Вадима Перельмутера, который считал, что я не совсем верно представляю атмосферу Литинститута середины 60-х годов. Он писал:
«Дело в том, что набор 65-го года был первым после знаменитого хрущёвского почти-разгона института после венгерских событий. Дневное отделение было крохотным, заочное немногим больше, всё дышало на ладан. К тому же то ли весной, то ли летом 65-го умер ректор Серёгин, его место неожиданно для всех занял бывший прежде „почасовиком“-руководителем семинара драматургов (вместе с Инной Вишневской) Пименов, редкая сволочь, даже по меркам советской литературной и театральной жизни, впрочем, проявил он себя не сразу. А к осени в проректоры пришёл и Ал. Михайлов. Восстановление института в правах воодушевило институтских „либералов“, решивших, что началась новая „оттепель“, набор получился весьма ярким (тоже — тема отдельная), в ином случае, уверен, Юре (и не ему одному) нипочём бы в институт не попасть, не помогли бы никакие „поддержки“, там круговая оборона была отработана десятилетиями, не случайно — по итогам года — тот же Пименов назвал этот набор „политической ошибкой института“ (мне об этом говорили присутствовавшие на том заседании институтского „итогового“ совета Михаил Павлович Ерёмин и Семён Иосифович Машинский, зав. кафедрой русской классики). Вот Вам „деталь“ — об „атмосфере“ — той, начальной: встречались мы с приезжавшими в страну Сартром и Артуром Миллером, судорожно отбивался от „неудобных“ вопросов бывший рапповец и один из самых влиятельных литературных вельмож Сурков, где тогда ещё такое бывало?»
По мнению Перельмутера, Михайлов «был „в струе“ тогдашнего ощущения „второй оттепели“, ни в какие „надсмотрщики“ над молодёжью литературной не определялся, скорее предполагалось, что ему, имевшему опыт комсомольской работы на своём Севере, легче будет с этою молодёжью найти общий язык. Он и позже писал о поэтах не из „ареопага“, и писал подчас весьма толково, так считал, в частности, Евгений Михайлович Винокуров, и не он один. Разумеется, он менялся. „Аппаратность“ не сказаться не могла. Но пакостей, насколько мне известно, не делал. В некоторых — непростых — случаях и заступался, по себе знаю, да и не я один. Зато Пименов любил его „подставлять“, ссылаясь на него при собственных решениях, а иногда и фальсифицируя, хорошо понимая, что проректор его дезавуировать ни в коем случае не будет… Попадание Юры, поэта, который был совсем не по Михайлову, к нему в семинар, выглядит недоразумением, ну, да выбирать, в сущности, было не из кого».
Примерно в таком же ключе высказался о Михайлове и Сорокажердьев. В своём письме он мне посоветовал: «Надо бы избежать таких определений, необязательного ёрничества: „…бывший инструктор Центрального комитета советской компартии“, „бывшему аппаратчику ЦК КПСС своя шкура…“. Всё-таки Михайлов остался в нашей памяти как литературный критик, уважаемый критик. Попасть ему на перо была большая реклама поэту. Поддерживал молодых. Написал рецензию на книжку Володи Топорова, моего знакомца, в „Литгазете“ в форме письма. Володя стал самым молодым членом СП. Михайлов первым написал большую литературоведческую работу о Вознесенском. Несмотря на пьяные выкрутасы Рубцова, по-доброму отнёсся к своему земляку. И Рубцов тоже недаром подарил Михайлову две свои книги, с извинениями. К слову, и сам Михайлов в те годы был далеко не ангелом».
С другой стороны, учившийся вместе с Кузнецовым лезгинский поэт Азиз Фатуллаев считал, что Михайлов только внешне действовал цивилизованно. «Стань он ректором, — утверждал Фатуллаев, — в Литинституте был бы установлен аракчеевский режим. Студенты бы превратились в рабов на плантации!»
Что к этому добавить? Сохранившиеся в архивах документы рисуют облик совершенно иного Михайлова, не совпадающий с характеристиками Перельмутера и Сорокажердьева. Не буду касаться домосковского периода жизни этого критика. Начну с 1957 года, когда Архангельский обком КПСС рекомендовал его в аспирантуру Академии общественных наук.
Красная профессура быстро повязала скромного аспиранта кровью. Его поставили перед выбором: или периодически участвовать в поисках и осуждении инакомыслящих, или оказаться в списках неблагонадёжных. Критик угрызениям совести предпочёл карьеру. Он согласился поехать в командировку в родной Архангельск и, простите за грубость, обшмонать комнаты студентов в общежитии лесотехнического института, предложив белые перчатки сохранить для торжественных приёмов. По сути, Михайлов полностью согласился с обывателями, которые считали, что путь наверх обязательно лежал через череду предательств и доносов.
Удивительно, но в отведённые на подготовку диссертации три года Михайлов почему-то не уложился. На защиту он вышел с опозданием на год. Видимо, по этой причине отстаивать свою работу ему пришлось не в престижной для чиновников его ранга Академии общественных наук, а в обычном пединституте. Кстати, одним из официальных оппонентов диссертации по просьбе Михайлова был назначен заместитель главного редактора газеты «Литература и жизнь» Александр Дымшиц. Михайлов считал, что этот критик, имевший репутацию правоверного марксиста, мог избавить его от подозрений в симпатиях к крамольным эстрадным стихотворцам. Да, да, тогда он ещё не мыслил своего карьерного роста без поддержки ортодоксов. Ему казалось, что будущее за охранителями. Не случайно вторым оппонентом по его просьбе был назначен ещё тот горьковед А. И. Овчаренко. Кроме того, на саму защиту явились подхалим из «Октября» В. В. Дементьев и вечно осторожный профессор А. И. Ревякин.
С намеченного пути Михайлова сбил Игорь Черноуцан, который с середины 1950-х годов, по сути, негласно отстаивал в отделе культуры ЦК КПСС интересы либерально настроенной творческой интеллигенции. Когда выпускника Академии общественных наук в декабре 1960 года перевели на Старую площадь, он сразу объяснил новичку, что тот печатался не в тех изданиях.