Выбрать главу

Впоследствии Михайлов учил уму-разуму Михаила Луконина. Он не понимал, как бывший фронтовик весной 1964 года согласился передать в Чехословакию рукопись стихов Николая Глазкова, в которой поэт «занимался самолюбованием и самовозвеличиванием и утверждал так называемую свободу слова, то есть свободу от всяких обязательств перед обществом». По его мнению, Луконина следовало за потакание аполитичным литераторам примерно наказать.

Так что никаким ангелом Ал. Михайлов не был.

В 1964 году критик на основе своей кандидатской диссертации собрался издать монографию «Лирика сердца и разума» и вступить по ней в Союз писателей. Он заручился рекомендациями Ярослава Смелякова, Александра Дементьева и Бориса Сучкова и восторженной рецензией Евгения Осетрова. При этом все ходатаи отметили не столько умение критика читать и анализировать стихи, сколько злободневность привлечённого материала (Е. Осетров) и «свободную ориентацию в сложных вопросах теории и последовательную борьбу с вульгаризацией и примитивизацией марксистской эстетики» (Б. Сучков). Естественно, бюро творческого объединения поэтов, состоявшееся 14 мая 1964 года, Михайлов прошёл без сучка и задоринки. Ведь все знали, что за ним стоял всемогущий ЦК. Несколько сложней оказалось критику пройти в мае 1965 года приёмную комиссию Московской писательской организации. Георгий Радов на ней ехидно заметил, что, несмотря на широту взглядов, Михайлов, «во-первых, кое-где принимает политическую декларацию за сущность поэзии», а во-вторых, «не всегда различает уровень поэзии, у него идейный критерий превалирует над эстетическим» (это выразилось, в частности, в сравнении Андрея Вознесенского с каким-то Спартаком Куликовым).

Михайлов, конечно же, к Пименову из-за Кузнецова не пошёл. Всё решил фронтовик Михаил Львов. Он, с одной стороны, заручился ходатайством председателя творческого бюро московских поэтов Ярослава Смелякова, а с другой — договорился со своим старым другом Сергеем Наровчатовым, имевшим большое влияние в «Литгазете». (Я почему-то считал, что Наровчатов в середине 60-х годов вёл в «Литгазете» главный отдел — литературы, но Перельмутер меня поправил. Он написал: «Просто до прихода в Литинститут Наровчатов года полтора вёл в „Литературке“ ежемесячные (два „подвала“) критические разборы-оценки поэзии, публикующейся в „толстой“ периодике. Публикации были эффектные, „резонансные“ (он, незадолго перед тем „завязавший“ с питьём, получил эту возможность с подачи своего друга Луконина, который и в институт его рекомендовал, а публикации эти послужили весомыми „обоснованиями“ той рекомендации».) И Пименов, несмотря на робкие протесты Михайлова, дрогнул. Так Кузнецов осенью 1966 года сразу второкурсником попал на семинар Наровчатова, где уже занимались двенадцать студентов: Юрий Гусинский, Владимир Демичев, Альгирдас Комендантас, Лев Котюков, Виталий Маршания, Арво Метс, Виктор Майзенберг, Вадим Перельмутер, Зинаида Подлеснова, Виктор Смирнов, Азиз Фатуллаев и Микола Федюкович (позже Гусинский, Майзенберг, Подлеснова и Перельмутер перешли на заочное отделение и их места на дневном стационаре заняли Ольга Балакина, В. Лисичкин и бывший типографский наборщик Николай Зиновьев).

Сегодняшняя читающая публика большинство упомянутых литераторов не знает. Их помнят в основном одни сокурсники. Один из них — мурманский краевед Владимир Сорокажердьев осенью 2010 года сообщил мне: «Названные Вами имена, конечно, мне хорошо знакомы, кое-кого до сих пор помню „фотографически“. Того же юного Виктора Смирнова со Смоленщины, разгуливающего по улицам в драных тапочках. Он всё студенчество проходил в тапочках! Крестьянская привычка — беречь обувку на выход».

Другие характеристики дал Вадим Перельмутер. Он считал, что Кузнецов попал в 1966 году в семинар к Наровчатову, когда многое определилось. В одном из писем Перельмутер мне сообщал, что ко второму курсу подопечные Наровчатова уже понимали, кто из них что представлял: «Мы уже, в общем, обозначили — для себя — кто есть кто. Скажем, самым первым обсуждался Арво — и напали на него Смирнов с Федюковичем, и я „наотмашь“ его защищал, и Наровчатов его — и меня — поддержал, и вообще его ценил, хотя по сдержанному высказыванию о книжке может составиться мнение, что это не так: и к себе в „Новый мир“ взял, и с аспирантурой помог, и в СП рекомендовал. И Витя Смирнов, записной графоман, попавший в институт по протекции земляка Твардовского, за год стал записным мальчиком для битья, а его „шедевры“, вроде: „О, деревянная изба! А ну, тряхни стенами, как лучшая из баб!“ — вошли в институтский фольклор. И к Миколе Федюковичу всерьёз не относились. И Оля Балакина смирилась с репутацией серой семинарской мышки, не очень по сему поводу комплексуя».

Наровчатов во всём сильно отличался от Ал. Михайлова. Он успел проявить себя ещё до войны. По воспоминаниям его однокурсников, этот поэт «был горд и упрям как киплинго-гумилёвский герой», за что к нему прониклись симпатиями Илья Сельвинский и Николай Асеев, а также Ольга Берггольц, и что очень не нравилось Лиле Брик. А потом были Брянский фронт, курсы газетных работников в Иванове и Вторая ударная армия.

Летом 1944 года родные уговорили Наровчатова показать свои военные стихи Константину Симонову. Несмотря на небольшую разницу в возрасте — четыре года, Симонов встретил Наровчатова как классик. Просмотрев сразу три подборки — Луконина, Недогонова и Наровчатова, он упрекнул своего гостя в отсутствии «той простоты и естественности», которые присутствовали у Луконина и Недогонова. Новоявленный классик едко заметил, что в рукописи Наровчатова «чувствуется сила довоенных литературных традиций, влияние прочитанных, но не переваренных чужих стихов». Но скорее всего Симонов просто завидовал, ведь сам-то он в Литинституте успел ухватить только вершки, так и оставшись без фундаментальных знаний. Правда, позже Симонов, чуть поостыв, отправил в издательство «Советский писатель» своё рекомендательное письмо. «Мне принёс, — сообщал он, — свою книгу стихов Сергей Наровчатов — поэт-фронтовик, до войны студент Литературного института. Мне кажется, что эта книга несомненно заслуживает внимания. Во-первых, в ней присутствует талант, а это самое важное, и, во-вторых, в книге чувствуется житейский опыт, который дала автору война. Война в этой книге суровое, трудное и большое дело, то есть такая, какая она есть в жизни. Не все стихи в книге одинаково хороши. Два-три из них я бы изъял, многие бы считал нужным подвергнуть редакционной правке, но целый ряд таких стихотворений, как, например, „Вступление в книгу“, „Пропавшие без вести“, „Мой сверстник“, „Дальнобойные письма“, „Что с любовью сталось на свете?“, — стихи безусловно талантливые и сразу обращают на себя внимание. Словом, над книгой нужно поработать и она должна получиться. Я, со своей стороны, в целом рекомендовал бы её к изданию. В случае решения этого вопроса принципиально положительно, я готов дать развёрнутую рецензию о книге и помочь автору с точки зрения редакторской».

Неудовлетворённый разговором с Симоновым, Наровчатов попробовал пробиться также к Илье Эренбургу. Первая встреча ему была назначена в редакции газеты «Красная звезда». Уже в 1965 году он вспоминал: «Юноша подготовил сжатое, но весомое выступление: кто он и что он. Оно так и осталось при нём. „Садитесь. Читайте“, — услышал он, едва переступил порог. Потом он понял, что это была единственно верная форма знакомства с человеком, пишущим стихи. Выслушав, Вы сдержанно одобрили строки и безудержно ободрили старшего лейтенанта, сочинявшего их. Близился комендантский час, и офицер распрощался с Вами. Внизу его ждала девушка. Взглянув на него, она поняла, что принесла ему эта встреча, и поцеловала его в губы».

Потом Эренбург пригласил Наровчатова зайти к нему в гостиницу «Москва». Молодой поэт всерьёз рассчитывал, что старый мастер поможет ему с первыми публикациями. Но всё окончилось одними разговорами.