Выбрать главу

Кузнецов — поэт с трагическим мироощущением — даже после всего случившегося долго не мог смириться с развалом советской державы. Получалось, что оправдались самые страшные его поэтические пророчества: наступал апокалипсис.

В последний раз Кузнецов был в Дагестане весной 2001 года. Помню, руководство города в его честь и в честь приехавших с ним коллег организовало в ресторане «Махачкала» ужин. Когда Кузнецову дали слово, поэт, подняв рюмку, отметил, что Дагестан лично ему всегда был очень дорог, но так случилось, что последнее десятилетие он оказался от него оторван. Поэт признался, что даже боится назвать имена своих коллег, вдруг кого-то уже нет. И первым упомянул Адалло. Как же все чиновники тогда перепугались. Ведь Адалло в тот момент считался врагом Дагестана и жил, кажется, в Турции. Это потом его простили и ему разрешили вновь вернуться в Махачкалу, перед этим заставив публично отказаться от политической деятельности. О чём это свидетельствовало? Это говорило прежде всего о том, что центральная и местная власти у нас никогда не умели взаимодействовать с творческой элитой. Любой настоящий поэт — это целый мир и огромная сила. Кузнецов это понимал. Ещё в середине 1980-х годов он перевёл у Адалло следующие строки:

Дверь и сердце открыты мои, Только я не дождался любви. И с годами становится грустно Мне шататься по кладбищу чувства.

Ладно, с властью всё понятно. Когда это она заботилась о народе?! Но Гамзатов-то… Почему он в свои преклонные годы потерял всякий стыд?! Его-то кто на склоне лет заставлял пропеть оду местным олигархам, сколотившим сумасшедшие состояния на разграблении соплеменников?!

Помню, как Гамзатов долго уговаривал Кузнецова заглянуть к нему в дом. Но не потому, что он так сильно уважал московского гостя. Нет, причина была другая. Гамзатов, как и весь читающий Дагестан, прекрасно знал вес и значение Кузнецова в писательском мире. Поэтому его одолевал страх. Ведь отказ именитого москвича посетить его дом в Дагестане могли воспринять как намёк на грядущее падение многолетнего председателя местного союза писателей. Кузнецов всё это отлично понимал и не стал расстраивать аксакала. К тому же он понадеялся узнать от Гамзатова новости о судьбе Адалло и других близких ему поэтов Дагестана. Но Гамзатов весь вечер рассказывал гостю лишь о себе. Может, он рассчитывал на то, что Кузнецов вольётся в ряды его переводчиков. Хотя изначально было ясно, что поэт ни за какие коврижки даже читать оды об олигархах не стал бы.

Непросто складывались отношения Кузнецова и с творческой элитой Чечни. В Чечне ведь тоже катализатором многих процессов в горбачёвскую перестройку стали поэты. Вспомним Зелимхана Яндарбиева. В середине 1980-х годов он был ничем не примечательным редактором местного издательства. Потом его направили в Москву на Высшие литкурсы. Юрий Кузнецов, желая помочь молодому горцу побыстрей встать на ноги, переложил пару его стихотворений. Кое-что тогда же перевели и сокурсники Яндарбиева. Но на авторскую книгу достойных текстов так и не набралось. Стихи Яндарбиева включили в какой-то сборник, где они растворились в общей массе. В общем, в Москве Яндарбиев как поэт не прозвучал. Потом он на несколько лет из поля зрения Кузнецова пропал.

Тем не менее поэт, составляя в 1990 году том своих избранных переводов «Пересаженные цветы», включил в книгу и одно стихотворение из Яндарбиева. В переложении мастера оно звучало так:

Сулит дорогу сквозь туман мне сон, и в тишине О помощи печальный крик я слышу в этом сне.
В ночи душа кровоточит, и тьма в моём уме, Как будто целый мир кричит о помощи во тьме,
Он просит света глаз моих, чтоб разглядеть свой путь, Во сне стоит передо мной и давит мне на грудь.
И я бегу через туман в страну неясных снов, Откуда слышен всё слабей тревожный этот зов.
Земля уходит из-под ног, я всё бегу, бегу, Пути не чуя под собой… Как будто я могу
Обнять и пожалеть тот мир, что ляжет мне на грудь; Но хватит ли мне света глаз, чтоб разглядеть свой путь?..

Как видно, Яндарбиев уже тогда, полный тревог, метался и никак не мог выбрать свою дорогу. Душа кровоточила. Как точно было сказано.

Вряд ли Кузнецов, когда переводил это стихотворение, полностью понимал, что переживал Яндарбиев. Не зря говорят: чужая душа — потёмки. Но он интуитивно почувствовал, что не всё гладко, и передал это тревожное состояние в переводе.

Судя по переложению, Яндарбиев долго находился на распутье. У него был выбор. Но, похоже, он сделал ложный шаг, который потом привёл поэта к страшной трагедии.

Вновь Яндарбиев появился на горизонте Кузнецова лишь осенью 1992 года, но уже в качестве политика. Оказавшись в окружении Дудаева, влиятельный горец очень хотел организовать приезд в Чечню нескольких десятков московских писателей, причём не ельцинских демократов, а по тогдашнему определению — патриотов. Он понимал, что писатели — не журналисты и вряд ли потом отпишутся о своей поездке даже в литературно-художественных изданиях. Писателям Яндарбиев отводил совсем другую роль — устных пропагандистов. Он рассчитывал на то, что, вернувшись с Кавказа, большинство писателей начнут в нижнем буфете Центрального дома литераторов делиться за стопкой водки впечатлениями и всем рассказывать о том, какие правильные люди пришли к власти в Чечне.

В организации поездки писателей Яндарбиев очень надеялся на помощь своего бывшего учителя Георгия Куницына, читавшего ему лекции на Высших литкурсах по русской философии, и поэта и переводчика Юрия Кузнецова. Он хотел убедить русских писателей, придерживавшихся патриотических взглядов, в том, что новое руководство Чечни было заинтересовано в сохранении в бывшей автономии русского населения и развитии мирных контактов с Россией. Настроя на войну Яндарбиев по крайней мере тогда не демонстрировал.

Уж не знаю, почему, но поездка русских писателей в Чечню при Дудаеве не состоялась. Всё ограничилось десантом московских журналистов (его помог организовать, по-моему, сотрудник «Вечерней Москвы» Руга), под который дудаевцы арендовали целый борт, кажется, Ту-134. А спустя два года началась первая кровавая война.

Яндарбиев проявил себя далеко не как ангел. На нём оказалось много крови. Это, естественно, не прощается. Кончилось для него всё трагически — его в Катаре достали наши грушники.

По-другому сложилась судьба азербайджанского поэта Мамеда Исмаила. Юрий Кузнецов в своё время написал о нём небольшую статью «Слово о достойном». Он отметил несколько определяющих моментов в его биографии. Во-первых, неслучайность имени, в котором «слились имена пророка Мухаммеда и шаха Исмаила Хатаи, покровителя искусств и полководца». Второе — ранняя потеря отца, погибшего на фронте. Третье — приобщение в детстве через музыкальный инструмент саз к народному эпосу «Кер-Оглу», который, как и эпосы целого ряда других народов Востока, официальная власть долгое время считала сводом якобы реакционных песен.

С годами Исмаил выстроил свою поэтическую систему. Как заметил Кузнецов, «его мир обладает вращательным движением. Он закруглён и вращается вокруг светящегося центра <…> От круга недалеко до шара. Недаром поэт часто прибегает к образу плода».

В случае с Исмаилом надо отметить ещё один существенный момент. В 80-е годы Кузнецов обычно переводил, пользуясь в основном только подстрочниками. К словарям или энциклопедиям он в процессе перевода почти не обращался. Ему это было не нужно. Его интересовали не конкретные исторические факты и даже не образы, а, как правило, бытие. А тут многое решали интуиция и накопленный опыт. По такому же методу Кузнецов в общем-то переводил и Исмаила. Но было одно отличие. Прежде чем взяться за переводы первых его книг «Слово, сказанное в горах» и «Не дайте миру стать обыкновенным», он увидел малую родину поэта.