По обочине липкого от солнца шоссе, потрескивая спицами, катил старый велосипед. Крепкий, задастый парень, низко нагнув потное прыщавое лицо крутил ржавые педали. Мимо него, обдавая копотью и ревом, проносились машины, и парень тихо, обреченно матерился. В пластиковом пакете, привязанном к багажнику, подрагивали крупные рыбины. Он выловил их утром на Прорве, но от жары рыба садилась на крючок уже тухлая. Запах этот острый, влажный, почти женский будоражил и оглушал его изнутри. Выдергивая из воды тугие, тяжелые рыбины, он представлял, как принесет их в серый покосившийся дом на окраине.
— Ты уже не подведи, чертушка, — шептал парень, ощупывая нагрудный карман, где похрустывал сложенный в восемь раз и обвязанный красной ниткой листок папиросной бумаги.
Велосипед затормозил у темной некрашеной калитки. Дом кривым фасадом выходил на шоссе, и чахлый палисад не защищал хибару от шума и копоти. Парень отцепил пакет и вразвалку пошел к дому.
Дверь открыла бабенка лет сорока.
— Принес? — хмуро спросила хозяйка.
— Забирай, тетка! Только что плескалась…
Сунув нос в целлофановый пакет, «тетка» скривилась и сплюнула:
— Плескалась… Уж зеленая… Только знаешь что, Борек, денег-то у меня нет…
— Ох и хитрая ты, тетка Пиня, — задохнувшись от нахлынувших чувств, прошептал парень. — А где Гринька-то?
— Нет ее. Давай скорее…
Воровато оглянувшись на дверь, парень поддернул занавеску на окне, и, приспустив линялые треники, прижался к хозяйке со спины. Глаза его по-лягушачьи выпуклые и прозрачные повернулись куда-то вглубь. Спина у Пини была широкая, добрая, добрее самой Пини, но, как всегда, ему не хватило нескольких секунд, чтобы все хорошенько расчувствовать.
— Давай скорее, Гринька идет…
Волею судьбы в развалившейся хибаре на окраине Ярыни обитали сразу две Агриппины: мать и дочь. Чтобы не путать их, селяне дали им разные прозвища. Старшая, баба гулящая и безалаберная, стала Пиней, а строгая и холодная, как речная кувшинка, дочь — Гриней.
— Где? — спросил Борька.
— Калитка скрипнула, из магазина она, — задышливо проворковала Пиня.
— Так, значит, есть деньги-то… Опять наврала…
Пиня захихикала:
— Большой такой, а все в сказки веришь…
В сенях стукнула дверь. Отпихнув Борьку, Пиня оправила засаленный халат, вывалила на стол окуней и принялась чистить и кромсать тупым ножом.
Окинув пустым взглядом комнату и не в меру румяного и потного Борьку, Гриня повесила сумку с хлебом, отдернула занавеску и села у окна поближе к свету. На коленях ее очутилась потрепанная книга с множеством ярких картинок.
— Чо за книга-то, — заинтересовался Борька, — дай посмотреть.
Он притерся рядом и углубился взглядом в вырез Грининого платья. Темно-золотистая, как спелые лесные орехи, кожа Грини дразнила Борьку своим запахом, невообразимо вкусным, как дорогие пряности. Странная, нездешняя красота Грини волновала всех местных ухажеров. По слухам Пиня прижила дочь от цыгана, что семнадцать лет назад квартировал у нее. Цыган исчез, оставив Пине два чемодана пузырьков с йодом.
Коренные жители Ярыни, люди бедные и скудоумные и в силу этого до крайности бережливые, никогда ничего не выбрасывали. Почти восемнадцать лет Пиня никого не подпускала к чемоданам, может быть, ждала, что цыган вернется или из местной аптеки навсегда исчезнет йод. От времени крышки на пузырьках прохудились, и в неопрятной Пининой халупе поселился едкий запах хирургического отделения.
Чтобы коротко и броско обрисовать наружность Грини, достаточно было бы двух слов: «прекрасная креолка». Кожа Грини была почти кофейного цвета с отливом в шелк. Огромные черные глаза влажно поблескивали, когда Гриня была в добром расположении духа, и метали искры, придавая ее лицу диковатое выражение разгневанного божества в моменты разборок с мамашей. Зубы у Грини были на редкость белые, яркие, словно выложенные в ряд крупные жемчужины. Таких зубов в Ярыни прежде не водилось, должно быть, виной тому была нехватка минералов в местной воде, в силу чего природа экономила на красоте исконных жителей. Свои упругие кудри Гриня убирала в пучок, чтобы хоть как-то сладить с африканской волной. Кроме того, черная раса подарила Грине узкую, гибкую, как у ящерицы, спину, выгнутую самым нескромным образом, и длинные, суховатые ноги словно созданные для неутомимого бега.
Да, такая негритяночка, похожая на статуэтку из эбенового дерева, была настоящим подарком из Африки пыльному ярынскому захолустью.
По молодости лет Агриппина-старшая ездила в столицу подработать. Подрабатывала она в основном по ночам вблизи гостиниц. Ее сливочно-пшеничная краса очень нравилась иностранцам, особенно западали на нее темнокожие. Вероятнее всего, отцом Грини был какой-нибудь князь из Дагомеи, конголез или бразильский негр. К чести ее надо сказать, что когда увидела она черно-розовое тельце, судорожно сучащее ножками на белой как снег простыне, то не отказалась от дочки, не сдала в Дом малютки, а, плюнув на пересуды, оставила при себе. Девчонка родилась глухонемой и до трех лет не реагировала на звуки. Что тут было виной — гулена мать или грубое смешение генов, неизвестно. Но годам к пяти Гриня стала нормально слышать и понимать речь, но говорить так и не выучилась. В семнадцать лет при своей роковой внешности да при матери-алкоголичке девушка многим представлялась легкой добычей.
Взволнованно сопя, Борька прижался к Грининому бедру, обтянутому линялым ситчиком. Вот уже полгода он приходил в эту развалюху свататься. Но в первый же раз его попутал бес, и теперь только сам этот затейник и мог разобрать, что заставляло ухать Борькино сердце: жаркие ягодицы Пини или недоступная стать ее дочери. Смутно догадываясь, что руки темнокожей принцессы надо испрашивать у самого князя тьмы, Борька даже составил некое подобие договора, скрепленного кровью. Понаслышке зная, что рогатый господин в облегающем трико тяготеет к местам блудным и смрадным, договор Борька подписывал в дощатом нужнике, предварительно воззвав в разверстый окуляр. Но это уже было из области мистических тайн, которыми в Ярыни ведала одна только бабка Купариха.