Синяк можно получить до исповеди, после исповеди и во время исповеди. Последнее было бы самое интересное. Но этого не будет. А зря.
Приятель Людовик пытался его учить — он много раз повторял ему внушительно, на разные лады: «Никто не может истинно заявить о себе, что он дерьмо. Ведь если я говорю так, то это может в каком-то смысле быть истинным, но сам я не могу проникнуться этой истиной, иначе бы я должен был либо измениться, либо сойти с ума». — Но до него это не доходило. Такие внушения оказывались напрасными: он не понимал подобного языка.
А теперь — молчание и вообще неумение говорить. Интересно: когда настало время становиться самим собой, первое, что я почувствовал, это исчезающую охоту к разговорам. Раньше я много говорил. В 1997 году я ещё оставлял 1 % (один процент) жизненного одеяла на покрытие неожиданных открытий. Которых втайне желал. Мой длинный-длинный разговор был ниточкой, которую личинка выпускает и наматывает на себя, окукливаясь. Тончайшая эластичная слюна. И, когда замотался с головой, всё кончилось — не о чем стало говорить… Теперь я смотрю на этот прободенный покров: он высох, отслужил, не нужен. И мне странно вспоминать, как мои оппоненты (да тот же Людовик) серьёзно прислушивались, с каким волнением спорили, как я сам, бывало, горячился. Разве тот, кто в полночные споры всю мальчишечью вкладывал прыть. Остались они теперь спорить и говорить друг с другом. А на моём месте в их кругу — пустой разломанный кокон. Они неприятно удивляются, что меня в нём нет, по инерции пытаются продолжить спор с коконом, но он рассыпается от первого возражения… Не нужно ничего, и я не нужен. Они проснутся, поглядят вокруг: узор их встреч со мною и разлук без смысла и составлен, и разрушен.
«Бог требует твоей любви, потому что Сам тебя любит». «Бог-ревнитель». Эта мысль, кажется, Флоренскому очень нравилась. «Ты никогда ничего не требовал, — говорят они, — потому что сам не любил. А мы любим тебя — вот и требуем». Но откуда ж им знать, любил я или нет? Они и про себя этого толком не знают…
Потому что в душе я вывел чёткой формулировкой, как ты любишь его и тоскуешь без него…
Быть может, я что-то неправильно понимаю или не так чувствую, как другие… Се адреса сердец. Лучше бы мне вовсе не раскрывать рта. Лучше бы мне вовсе не раскрывать рта никогда.
Ты мне изменила — и можно теперь ничего не делать. Хорошее оправдание. Такого я ждал всю жизнь.
Я теперь понял, что я, оказывается, очень глуп. Миша стоит в ванной перед зеркалом, глядит на себя и ухмыляется: «Он, видишь ли, теперь объявляет, что он глуп. Знаем мы и такую позу. Может, он пополнит собой арт-группу „Новые тупые“?» — Глядя в зеркало, можно знать любые позы. Но если скосить глаза чуть-чуть вниз на кафельный пол, то там уже ничего не увидишь, потому что это убогое животное на самом деле было озабочено лишь тем, как бы поскорей и понезаметней уползти в пыльный угол за унитазом.
«У меня чувство, что где-то я уже сталкивался с подобной ситуацией», — подумал Миша и присел на край ванны, напряжённо ловя воспоминание. «Начинает вот так же — скромно, незамысловато, даже как бы растерянно. Мысли трогательны в своей незащищённости. Но, набирая разбег, они твердеют и наглеют, всё больше звучат уверенностью и самодовольством, ловко подхватывают друг друга, поддерживают и подбадривают. И оказывается, что, подсознательно рассчитывая на этот процесс, сама отправная точка покаянного смирения была лукавой позой, тайным намерением прийти к самооправданию».
Не вечный тоннель. Или тоннель не каждый раз.
О, я-то слишком хорошо это знаю. Я никогда не находил твёрдой точки в себе, на которую мог бы опереться, вечно сам себя подозревал в лукавстве. У меня нет никакого устойчивого облика. Вот даже это страшное животное, — я так охотно ухватился за него и поспешил объявить, что это настоящий я и есть, — только потому, что это, кажется, предел ничтожества, простота далее не разложимая, которую уже грех заподозрить в том, что она прикидывается. Это последняя ступенька, на которой я пытаюсь удержаться, чтобы сохранить за собой воплощённость. То есть это просто последняя моя надежда на хоть какую-нибудь воплощённость. Иначе я буду совсем никто.