Тут Миша вышел из ванной и прошёл в кухню. «Похоронного оркестра где-нибудь вдали тут не услышишь, а порой этих звуков очень не хватает, — подумал Миша, мельком взглянув в окно. — Что значит этот дед с признаками еловой балдахонщины? Он хотел проснуться и спросил: „В каком смысле?“ Потом он не проснулся и забыл, о чём он спрашивал. Ну и ладно. Такой, как есть, он никому не нужен, лишь отягощает себя и других. А с такой путаницей он всё равно ни к чему не придёт. Напрасно Людовик пытался его учить: „Высказать о себе что-то более правдивое, чем ты есть, невозможно. В этом разница между описанием себя и внешних предметов“».
Пьянство и онанизм, доводящие до полного великодушия… «Я, собственно, не гоню его со света, — продолжал Миша свои невесёлые размышления, — я только из жалости желаю ему смерти. Это лучшее, что можно ему пожелать».
Да. Наши мёртвые нас не оставят в живых.
Холодная с кладби́щ погода разносит хлад по всей стране.
Вот внизу свисает могила — там десять распятий положено.
Купив газету, Миша почувствовал пружинистую бодрость. В метро по ступенькам он сбежал, чуть не подпрыгивая. Он ехал на бульвар Сен-Жермен, где по пятницам в десять утра было заведено у них с Сергеем Окосовым пить кофе в кафе «Lipp», обмениваясь впечатлениями, которые каждый счёл для себя значимыми за неделю. Иногда они сговаривались поехать куда-нибудь вместе — в субботу или в воскресенье. В остальное же время они не виделись и не звонили друг другу.
«Узнавание тебя в твоих стилистических выкрутасах, — думал Миша, — пересекается и резонирует с узнаванием тебя в твоих поступках, жестах, эмоциях и — шире — в твоих тематизациях реальности. Поэтому в данном случае такое „узнавание“ играет ещё иную, весьма важную роль — верификационную. Получается интересный эффект: твоя манера письма как бы дополнительно удостоверяет (меня) в том, что всё, что я читаю, это есть твоя натуральная жизнь без каких-либо искажений и выдумок, — и от этого интерес чтения возрастает, быть может, десятикратно…
Однако начав говорить о „тяжеловатости“ повести, я отвлёкся. А между тем.
Попробую выразить это ускользающее впечатление…»
Долго сопя, прокашливаясь, прочищая горло.
На исходе этой главы мы стоим в окончательной беспомощности.
Это уже что-то. Какое-то достижение.
«Мысли, в самом деле, не скажу: точны, взяты походя из ряда промежуточных аффективных состояний, врут».
Скользящее, воспринятое тенью, разбавленное мутью просветлённой.
Никому ничего объяснять.
Пронизываю мыслью отдалённой расплывчатую ткань стихотворенья.
«Открой человеку тайну, — думал Миша, садясь за столик на террасе, — он её тотчас разболтает себе подобным. Сначала научись молчать, а уж потом проси, чтобы тебе открылось».
«А зачем же Господь, — возразит на это Окосов, который подойдёт через минуту, — зачем же Господь научил меня письму и поэзии — и подрядил меня туда?»
Ломка поэтического проекта. В который раз.
Сильно сказано. Танки клопов не давят.
Мы замерли на вечном фоне бегства.
Разнообразие состояний — где его возьмёшь?.. Ладно, ещё здесь посижу.
Так, восстанавливая в памяти непроходимые области событий, думаешь, что единственным состоянием, которое могло тебя сохранить, был анабиоз — или даже нечто вроде тех спор, в которых жизнь, сократив себя до схемы, до сухого информационного кода, пересекает мёртвые физические или исторические зоны. Однако это неверно. — Вот статья, удачная, интересная и какая-то светлоэнергичная, написанная (вдруг это выясняется) именно где-то в средоточии того нравственного разгрома… и — что самое невероятное — не только никак не связанная с ним тематически, но даже не несущая никаких его следов, бликов в своём стиле и тоне. Мало того — вот цикл отличных стихов, — эти, конечно, и перекликаются, и отражают, но они сделаны, построены, — а уж кому как не мне знать, чем достигается эта построенная стройность, какого бесстрастного отношения к предмету она требует. Кто души нищие ловил на блеск красноречивых знаков, тот, без сомнения, козла бы и то успешнее доил. Я всегда был антагонистом поэтов мутных, то есть таких, которые, как мне представлялось, не могут творить иначе, как погружая процесс в своего рода «биологический бульон», состоящий из их собственных кишащих чувств, — бульон, в котором бы стихи заводились как бы самопроизвольно, без участия авторской воли — подобно плесени или грибку. Одобрительно, друг мой Миша, это называется «искренность», но что толку в твоей искренности, если ты сам — внутри — неясен и бесструктурен?.. Пожалуй, единственное исключение из этого правила неприязни я делал — ну, ты догадываешься, для кого, — конечно, для нашего «безлошадного дяди Пева». Ну, это долгий разговор. Потом когда-нибудь мы доведём это до ума, если это вообще нужно. Хотя почему бы и нет?..