Даже ходячие мотивы постсезанизма он умел организовать так, что они выглядят открытыми впервые — в силу остроты чувства индивидуальности каждой предметно-пространственной коллизии, изображённой им.
«Редукция волнового пакета». — Какие красивые слова! Какие весомые, величественные. Вот достойное имя для подлинной реальности. Я чувствую волнение, даже трепет, когда слышу их, словно бы я с этой реальностью встречаюсь в их лице лицом к лицу.
На солнце какая-то дымка. А на сердце какая-то думка. Что-то изменилось в отношении. Словно бы стали косо смотреть, под другим углом (ракурсом). Не из-за того же, что я брал 200 рублей у Валентина? Нет, кто-то вообще объяснил им, и они сговорились, что я не хозяин, что со мной нужно по-другому. Сосну без меня спилили. Вот за это время и изменилось, что я не был. Заметно. Может, в сарае что нашли из любопытства (кстати, я забыл посмотреть марки), — и по совокупности вывели на чистую воду? Хватит, мол, с ним, предел. Он лжёт всё время. Он ничтожен и никчемен. Сам уехал в Ковров, а заливал, что на Сенеж, работать. О, сладкое Медынцево! Тебя ли не будет скоро, раньше, чем меня? Там тоже ощущается недовольство, усталость. И тоже вырубается лес. Сожгли мы там кипятильник. Вместо кинокамеры воткнули его по ошибке. Но здесь-то вроде я ничего не навредил? Туалет так и не удалось снять. Верней, сняли, но плохо. Смазали… Кстати, может, они в Интернете всё нашли и прояснили, так сказать, общую картину? Исчислен, взвешен, оказалось, что довольно лего́к… Тоже с этой кинокамерой. — Сколько денег они в неё грохнули!..
Между прочим, Сорокину я когда-то говорил. Нет, не говорил, но нужно было сказать. — Что такое письмо, может быть, очень вредно для души. Войдя в привычку, оно деформирует взгляд на мир. «Душа есть слово. Сочетание букв. Меня интересуют только сочетания букв, а они не могут мне никак повредить», — сказал бы он. И покривил бы душой. На самом деле он занимается только своей экзистенцией — так же, как и я. Только, увы, более радикально. (Увы — для меня?) Хотя возможно, он уже зачерствел, и всё, что он делает, скользит по поверхности? Раньше так не было. В любом случае, он делает добро душе читателя, выводя её за рамки. Жертвуя при этом собой. Или уже не жертвуя?
Или взять живопись по материальной линии. Куда девать картины? Музеи полны. Новых нет. Рабочий не может заказать свой портрет или купить пейзаж. Художники-живописцы состоят фактически на пенсии госзаказов. Молодёжь работает по журналам и театрам. Не талмудьте, товарищи критики, головы новому поколению, не делайте вида нужности и расцвета живописи. Во Вхутемасе на живописном, благодаря неясности, учится 300 юношей. Куда они выходят? Необходимо для доживающих живописцев открыть Страстной монастырь и честно сказать: «Это пережиток буржуазного строя». Искусство всегда процветало или в стране отсталой, или в стране реакционной. Искусство — это опасность.
Вдали играет странная музыка. Не вдали, а здесь, за железной дорогой, где раньше был пионерлагерь. Бог знает, что там теперь. Задумчиво поёт большой хор, сопровождаемый четырьмя нисходящими грустными аккордами. Это длится без конца. Слова разобрать невозможно.
По-разному всюду. «Доктор, я ссу в четыре струи». — «Пуговицу проглотил. Следующий!» — В Первую градскую он просто влюблён. А Онкоцентр, где ему надо теперь быть, он терпеть не может. Такая, говорит, циничная атмосфера. А в Первой градской — там, конечно, поставлено всё на православную ногу. Вот тебе и разница: смерть — и смерть.
Они сказали — сейчас будет сет-болл. «Болл» — отвратительное слово. Сколько в нём наглости, самодовольства. То есть, разумеется, я имею в виду филологическую наглость… Если бы все вещи назывались только английскими (американскими) именами, им следовало бы тотчас отправиться на вселенскую помойку. По счастью, есть ещё китайские имена, введённые когда-то императором Шихуандзи.
Это скорей не игрище, а торжище. А что ж ещё? — Сборище, гульбище. Может быть. [Нищ? — Нежь женщин]. Лучше о себе ничего не рассказывать. Всё равно никакие достоверные сведения передать не удастся. Большинство людей недоброжелательны. Почему-то они всегда истолкуют тебя превратно, даже уродливо.
Фейнман вспылил: «Не слушайте, что я говорю, слушайте, что я имею в виду!»
Мне говорить не надо. А папе надо, ему не хватает. Он и страдает, наверное, от моего молчания. Не понимает. Думает — у меня дурное настроение. А у меня нормальное.
Как бы ни обстояло дело в действительности, в самой идее о том, что превосходство человеческого разума над точной машиной достигается за счёт неточности разума, мне видится какое-то глубокое противоречие. Особенно, когда речь идёт о способности математика открывать неопровержимые математические истины, а не о его оригинальности или творческих способностях.