Нитью, скрепляющей в «Волжских сказках», столь разнородный материал, становится путешествие писателя по величественной реке. Легенды и предания рассказывают ему попутчики, случайно встреченные люди. Толпа, слушающая вместе с ним рассказ какого-нибудь доброго молодца, монашка или батюшки, не остается безучастной. Она вовлекается в споры о добре и зле, о грехе и вине, которые обязательно возникают, когда заходит речь о прошлом и настоящем, о сопротивлении народа вековечному угнетению, об искушении чистых душ, о способности человека к покаянию. Здесь рядом соседствуют поэтическая форма устного, народного, часто ритмически напевного сказания, и религиозно-окрашенное повествование о нравственных основах мира. И все это вместе дает необыкновенно яркий сплав — что-то среднее между апокрифом и живущей в веках фольклорной байкой, передающейся из поколения в поколение, в устах каждого нового рассказчика переживающей свое второе рождение. Не случайно такого рода опыты Чирикова, который сам себя всегда причислял к «закоренелым» реалистам[24], сравнивали с стилизованной и сказовой прозой А. М. Ремизова.
Сам писатель так в одном из своих, созданных уже в эмиграции рассказов («Лесачиха») определит эту особенность русского национального духа: «Где Бог, там и Черт, где святость, там и чертовщина. В этом бездонная глубина народной мудрости… Неважно, как называются два извечно борющихся в душе человеческой начала — Добро и Зло, это все преходящее, но важна религиозность, проявляющаяся в этой поэтической форме. Поэзия <…> — родная сестра религии. Поэзия, как и религия, построена на вере в Бога, в чудеса, в откровение свыше».
В цикле естественно соседствуют легенды и лирические миниатюры — «Молодецкий курган», «Сон сладостный», «На стоянке», «Гиблое место», где на первый план выходит уже реальность, но преображенная в фантастически-прекрасный мир волшебством любовного чувства, властью памяти, определяющей духовную сущность человека. И если легендарный мотив всегда контрастен по отношению к опошлившейся и низменной действительности (в «Ириновой могиле» автор восклицает: «Умерла прекрасная сказка! Долго я бродил <…>, стараясь припомнить, где была чудесная могила. И наконец догадался: могила попала за купецкую изгородь, где теперь посеяна картошка»[25]), то в лирических зарисовках сказка не исчезает, а поселяется в душах и сердцах людей, способных прозревать романтическое и прекрасное в самых обыденных вещах. А способность помолодеть, почувствовать крылья за спиной, поверить в высокое и прекрасное Чириков ценил необычайно высоко. «Временами казалось, — замечает он, — что человеческая жизнь совсем не в том, в чем она находит <…> ежедневное проявление, что все это реальное и вещественное — обидный обман, тяжелый сон, кошмар, а что главное — где-то по ту сторону видимого… Перестаешь ощущать себя, свое „я“, свое тело, делаешься каким-то прозрачным и невесомым и начинаешь верить в <…> сказки. <…> Жил раньше, жил тысячи лет тому назад и будешь жить в вечности и когда-нибудь разгадаешь, куда теперь смутно рвется твоя душа <…>»[26].
Сказка, по убеждению писателя, расширяет пространственно-временные границы этого мира, распахивает человеку двери в Космос, к Богу, мирозданию. Вера в чудесное питается у художника в первую очередь способностью религиозно воспринимать мир. Но едва ли не большее значение для него имеет лирический склад души, способность взрослого человека превратиться в ребенка, почувствовать сказку сквозь пласт «культурных» наслоений. А ключом, открывающим душевную кладовую человека, у Чирикова чаще всего является природа — пение птицы, дыхание ветра, мерцание лунной дорожки на водной глади…
24
Любопытно привести его высказывания по этому поводу: «у нас воскресает опять реализм, идет насмарку всякая декадентщина»; «был на вечере у Сологуба и чуть не издох от тоски! Там собрались реформаторы театра и жевали все пережеванное до двух часов ночи» (РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 17. Письмо С. А. Найденову, не датировано).