Следует отметить при этом, что обвинение Чирикова в агрессивности не имело под собой особых оснований. В эмиграции он очень скоро отошел от политики и публицистики, свои размышления облекал главным образом в художественную форму (хотя выпады против большевиков различимы и в его последнем романе — «Отчий дом». Однако неприязнь к писателю на родине, как, впрочем, и ко всей эмигрантской литературе, была столь велика, что и много лет спустя после смерти Чирикова единственное переиздание его произведений в России «Повести и рассказы» (1961) преодолело цензуру с огромным трудом, а вернувшимся из эмиграции его детям В. Ульянищевой (той самой Вале, которой была посвящена «Моя книга», куда вошли «Белая роза» и «Моя жизнь») и Е. Чирикову (тому самому Жене, которому вместе братом Гогой своим рождением обязана книга «В царстве сказок») разрешили поселиться — и то исключительно по ходатайству Е. П. Пешковой — только в Нижнем Новгороде и Ташкенте.
На самом же деле и в эмиграции Чириков не изменил ни своего облика, ни своего образа мыслей — остался тем же самым порядочным русским интеллигентом, каким он был и прежде. На эмигрантских вечерах часто возникала его невысокая коренастая фигура в темно-синем пиджаке со светлым галстуком большой бабочкой, какие носили в старой России начала столетия земские врачи и сельские учителя. Чириков мог даже вскочить на стол и под шумные аплодисменты молодежи произнести горячую речь о чем-то очень хорошем, но не совсем точно уловимом. Как это напоминало приход Чирикова в рабочие клубы Москвы и Питера, в кружки учащейся молодежи, когда также под гром аплодисментов он появлялся в бархатной блузе, с длинными черными волосами, зачесанными назад, с большим красным бантом, выделявшимся на черном бархате! Больше всего он любил общение с публикой, своим читателем. Недаром он советовал в свое время впавшему в уныние своему другу писателю Скитальцу: «<…> почитай рабочим за Невской заставой. Очень приятная публика. А если споешь еще из волжских песен, — с ума сведешь»[53]. И весьма показательно, что роман «Зверь из бездны» он посвятил «братскому чешскому народу». И даже учитывая все многочисленные публицистические и политические выступления Чирикова — а он печатался в большевистской «Новой жизни» (1905), протестовал против преследования М. Горького в Америке (1906), затем резко полемизировал с ним по поводу его статьи «Две души» (1915)[54], выступал в защиту позиции оборонцев[55], публиковал во время нахождения в ставке Деникина уже упоминавшиеся брошюры — можно смело утверждать, что настоящим политиком он никогда не был. На всех этапах жизни это был честный, добрый, искренний писатель, у которого распад человеческих связей, распыление Отчего Дома, явная несправедливость всегда вызывали негодование и обиду, естественные для каждого мало-мальски совестливого человека. Очень точно определила эти его качества проницательнейший критик начала века Е. А. Колтоновская: «Сочувствие его к человеку — не головной альтруизм, не теоретическая гуманность, а непосредственная доброта и отзывчивость, дающая ему возможность проникать в чужую душу. Чирикову близок человек — да и не только человек, а вся жизнь на земле <…>»[56].
Осмелимся предположить, что слова Чехова, сказанные им при знакомстве с писателем: «Малый добрый и теплый»[57], — полностью соответствуют его психологическому складу. О нем же, как о писателе, очень точно сказал при чтении «Юности» М. Горький: «Читал хорошо и чувствовал себя при этом тоже хорошо. Было весело и грустно, — все как следует при чтении искренно написанной книги, когда ее писал хороший и честный русский писатель. Настоящий писатель»[58].
Но как это ни парадоксально, об этом «настоящем писателе» на протяжении десятков лет не появилось ни одной основательной критической статьи ни в России, ни в эмиграции, ни одной книги, анализирующей его творческий путь. Не случайно в одном из писем он жаловался другу: «Написал я 10 книг, а до сих пор не дождался обстоятельной статьи о себе <…>»[59].
Известно, что Чехословакия очень хорошо приняла Чирикова и его многочисленное семейство, его портрет висел в витрине фотоателье в самом центре Праги, чехам пришлась по душе «его стыдливая муза, его чистота душевная, его обожание семьи»[60], проститься с ним пришли министры, сенаторы, студенты и учащиеся. И хотя Чириков так и не выучил чешский язык, он не уставал произносить слова благодарности чешскому народу, который дал ему «братский приют и возможность писать»[61]. Но и окруженный близкими и понимающими его людьми, он очень тосковал по России, особенно по Волге. «Неохота умирать и ложиться в чужую землю»[62], — признавался он старым друзьям. Особенно усилилась его тоска во время последней тяжелой болезни, от которой он уже не оправился. Ариадна Эфрон вспоминала, что «тоска жила в комнатке Евгения Николаевича, воплощенная и воплощаемая им — нет, не в рукописях: в деревянных модельках волжских пароходов, которые он сооружал на верстаке у окошка, глядевшего в самую гущу сада. Комната была населена пароходами — маленькими и чуть побольше, баржами — коломенками, тихвинками, шитиками, гусянками; челнами и косными. <…> Тесно было волжанину во Вшенорах, мелководно на Бероунке!»[63] Еще более пронзительно звучит признание его внучки И. В. Николаевой, вспоминавшей о том, «как дедушка любил Россию, любил крестьян и имел среди них друзей, как тосковал по волжским откосам и берегам, он даже сам смастерил вид Нижнего, с пароходиками, откосами, церквушками, под этим городком он и скончался»[64] 18 января 1932 г.
55
Один из недоумевающих [Чириков Е.]. Нужны ли убеждения? (Письмо в редакцию) // Летопись, 1915. № 1 (дек.). С. 323–328.