— Что за безобразие?.. — закричал он, приближаясь к толпе. — Что за народ?! Прекратите, господа!!
Толпа зашевелилась. Те из трусливых, забитых и ободранных русских граждан, на которых мимоходом упадал недовольный взгляд начальства, спешили отойти подальше от греха; менее трусливые только расступались, давая дорогу власти.
— Что такое? — грубо расталкивая публику, повторил будочник.
— Мальчик кончается.
Начались расспросы, но они не привели ровно ни к чему. Тщетно будочник добивался узнать от старика и мальчика, кто они такие, откуда, чем занимаются и где имеют местожительство, — оба упорно молчали.
— В участок надо, — заметил городовой.
Кто-то попытался убедить его, что мальчика надо везти не в участок, а в больницу.
— У вас всех — в участок… Человек умирает, а они…
— А вы, господин, не суйтесь, если порядку не знаете! Рази можно прямо в больницу? Кто он такой? Чем занимается? А там все разберут…
Будочник посадил старика, а мальчика положил поперек санок, в ноги. Потом сам важно воссел рядом со стариком, обнял его левой рукой за талию и повелительно крикнул:
— Во вторую часть!..
— Слышу… — ответил «ванька» [97]и подхлестнул свою заморенную клячу…
Публика начала тихо расползаться в разные стороны. Там и сям по окнам уже загорелись вечерние огни.
Была полночь. Пустынные коридоры больницы слабо освещались полуопущенными огнями ламп и казались бесконечно длинными и узкими… По обе стороны коридоров белесоватыми квадратами обозначались двери больничных палат.
Внизу, в приемной комнате, происходила одна из обычных сцен: полицейский привез на извозчике больного и сдал его дежурному фельдшеру.
На небольшой клеенчатой койке лежал мальчик в лохмотьях. Он был в беспамятстве: его глаза бессмысленно смотрели из-под полуопущенных ресниц; ручонки беспомощно покоились на груди. Частое дыхание и крупные капли пота на лбу свидетельствовали о том, что бедняжке очень жарко несмотря на то, что он еле прикрыт своим грязным рубищем… По временам губы ребенка бессвязно шептали что-то, и он пытался приподняться. Но стоявшая около койки сестра милосердия и служитель сдерживали его порывы.
За столом сидел дежурный фельдшер, заспанный и растрепанный, недовольный тем, что его разбудили; он лениво писал что-то в большой раскрытой книге.
— Лезете ночью… Словно нельзя было до утра подождать… — бормотал он между делом и сердито макал пером в чернильницу.
Будочник и сам был недоволен:
— Да ведь рази с ними сговоришь. Пролежал бы до утра, все равно… Так нет: вези сейчас… Взбалмошный он у нас…
— Все вы черти сумасшедшие…
— Умирает, говорит… Вези сейчас же… ничего не сделаешь…
— Не все равно! Умирает, так и у нас умрет… Как имя, фамилия и звание?
— Унтер-офицер Иван Петров Чернов.
— Я тебя про мальчишку спрашиваю, а ты — «унтер-офицер»!..
— А я полагал, насчет меня… Мальчонка не знаю, чей… Бог его знает… Бились-бились. На улице подняли.
— Ну, так как же я его запишу? Крестьянин или мещанин?
— Не могу знать…
Мальчик слабо стонал… Прошло еще минут десять, и процедура приема окончилась.
— Расписочки никакой не будет? — спросил неуверенно будочник.
— Какой еще расписочки? Ведь я в разносной книге расписался, что пакет принял… Черти!..
— Нет… Я все-таки полагал, что расписочку надо насчет того, как, значит, я сдал еще мальчонку…
— Не мешайте! — крикнул фельдшер.
— Полагал все-таки для порядку… — уже шепотом сказал будочник.
— Больше ничего… Ступай!..
Будочник ушел. Фельдшер приблизился к койке, потыкал пальцем больного в щеку, подержал за руку и бросил ее. Ручонка безжизненно повисла с койки.
— Точно из помойной ямы вылез… Переодеть надо, да сперва в ванну! — сказал он, отходя прочь.
— В какую палату?
— Наверх, во вторую, заразную… Тиф или скарлатина. Да температуру смерить надо.
Служитель взял в охапку мальчугана и понес его в ванну. А сестра милосердия пошла в цейхгауз [98]за больничной одеждою.
С больного смыли грязь, надели на него чистое белье и понесли в палату заразных, где только что освободилась одна из коек.
Палата № 2 состояла из большой и высокой комнаты в пять окон по одной стене. Вдоль двух стен ее тянулись ряды симметрично расставленных кроватей с больными. Возвышавшиеся над изголовьями шесты с черными дощечками и «скорбными листами» [99]придавали всей палате вид кладбища… Освещалась палата слабо: высоко под потолком висела лампа, затянутая наглухо абажуром из цветной материи. Абажур пропускал голубовато-матовый свет, мягкий, нежный, как небесная синева, и палата утопала в прозрачно-голубоватой дымке…
Лампа слабо и медленно покачивалась, — и эта дымка дрожала и колыхалась, как легкий туман над озером в тихий летний вечер…
В огромные окна палаты смотрела темная ночь. Огоньки отдаленного города мигали там, как звездочки, и не было видно, где горизонт темных небес отделяется от поверхности земли… Там открывалось беспредельное пространство мрака, в котором плавали огоньки-звездочки…
Когда Митька очнулся и раскрыл глаза, он испугался. Его сердце застучало сильно и часто, и крик ужаса замер на раскрытых губах. Незнакомая странная обстановка и фантастическое освещение палаты говорили Митьке о чем-то невероятном, необъяснимом, сверхъестественном. Митька лежал на спине и смотрел вперед… Потолок, стены, окна — все это, задернутое голубоватым туманом, сливалось в одно безграничное море эфира, и Митька не мог отличить, где — верх, где — низ, где — конец и где — начало… Он только резко обособлял себя, свое «я» от всего окружающего: он чувствовал, что есть только они что-то другое, непонятное, неразрешимое…
Митька почувствовал вдруг потребность себя потрогать, «попробовать»; коснулся головы, провел ручонкой по груди, в которой колотилось напуганное сердечко. Потом он осмотрел ближайшую окрестность… Все странно и непонятно… В головах мягко и холодно. Голова на подушке, а вместе с головой лежит еще что-то сырое, холодное, хрустящее… Это «что-то» так приятно холодит горячую голову, словно дует на нее ветерком…
Зачем это «что-то» лежит, и кто его положил сюда? Да и откуда взялась подушки? И рубаха белая, чистая… У Митьки нет такой рубахи… Когда он надел ее, и кто ему ее дал?.. И лежать так удобно, мягко, покойно… Хорошо! Все лежал бы так, всегда-всегда… И никогда не вставал бы… Не хочется шевелить ногами и перевертываться… Какие длинные ноги-то!.. Тянутся, тянутся… А были маленькие… Но что же это тяжелое? Давит и мешает… Это одеяло синее-синее… шершавое… Кто же накрыл его одеялом?.. Хорошо!.. И глухому дедушке, верно, тоже хорошо: и у него подушка, и рубаха чистая, и одеяло, и это холодное, что лежит на подушке и дует свежим, прохладным ветерком… Но где же он, глухой дедушка?
Митька повернул личико на сторону и неподвижно вперил свои глазенки в пространство.
Сине, сине, все сине… В глазах то темнеет, то светлеет… Все кружится, все трясется, колышется. Облака… бегут одно за другим… Что-то рябит в глазах, что-то вырисовывается… Длинные шесты бегут мимо быстро-быстро… А под шестами лежат… мертвецы… Лица у них синие, руки тонкие… в саванах белых… Нет, это не шесты… Это — кресты… Кресты и покойники… И рядом такой же покойник, синий, сухой… Он стонет, шевелится… Он хочет приподняться и схватить Митьку…
Отчаянный крик ужаса огласил спящую палату заразных. Митька впал в бессознательное состояние…
Скверно сложилась жизнь Митьки. Отца у него не было, а был только «родитель»; его Митька никогда не видал и не увидит, ибо кто был этот «родитель» — не могла даже с точностью сказать и сама Авдотья, мать ребенка…
99