Солдатка Авдотья, муж которой пропал без вести где-то в Ташкенте или Самарканде, сплыла из деревни в низовья Волги на заработки и поступила на рыбный промысел одного из селедочно-вобельных королей понизовья в качестве «резалки» [100]. Баба она была видная, краснощекая и чернобровая, а «родителей» на промысле было очень много. Управляющий, его недоучки сынки, парни лет за двадцать, приказчики, барин — рыбный смотритель, рыбные стражники, «командеры» пароходов и крейсеров, наезжие из города гости — все это были очень веселые господа, любившие пожить в свое удовольствие. Немудрено поэтому, что солдатка Авдотья не могла определить с достоверностью, кто был виновником Митькиного бытия…
Митька был «промысловый»…
«Промысловые ребята» — самые несчастные из несчастных. Являясь на свет Божий незвано-непрошено, они обыкновенно очень скоро и покидают его, делаясь жертвою скарлатины, дифтерита или какой-нибудь другой эпидемии, во множестве похищающей ребятишек в этой приморской местности…
Редко «промысловый» остается на свете мыкать горе… Митька был таким исключением.
Многие «родители» зарились на чернобровую Авдотью, и один из них по окончании путины взял ее к себе в кухарки… А Авдотья и разуважила… «Родитель» дал ей четвертную и велел поскорее уходить от греха на все четыре стороны…
Стояла зима; уходить, кроме ближайшего города, было некуда, и Авдотья, собрав свои пожитки, съехала с попутчиком в город. Здесь у нее и родился «промысловый»…
Авдотья пошла в кормилицы, а Митьку сдала на чужие руки за два целковых в месяц на воспитание. Поступила она в богатый «приличный дом» и получала приличное жалованье. Но скоро и здесь с чернобровой Авдотьей случилось несчастье; барыня стала замечать, что Авдотья вводит в искушение барина, и прогнала ее вон с вычетом за разбитую посуду и за подаренный кокошник…
Скоро чернобровая баба окончательно сбилась с пути. Бывало, в резалках ни днем, ни ночью покою не знаешь: весь день сиди в мужичьих штанах верхом на лавке да рыбу потроши… Проворно скользит острый широкий нож по рыбе, еще проворнее лезет пятерня в рыбу и выволакивает оттуда «требуху на уху», но работы не убавляется… По доскам, проложенным от берега прорана [101]вплоть до навеса, под которым сидят резалки, беспрерывною вереницей катятся полные рыбою тачки; подкатившись почти к скамье, они опрокидываются на пол, где серебрится уже целая гора рыбы, и бегут обратно к берегу, чтобы вернуться опять полными… Путь устлан в две доски, и по одной катятся тачки к навесу, а по другой — обратно.
А подростки подкладывают рыбу на лавки резалкам… Режешь, режешь — все не убавляется. Согнутая в дугу спина уже застыла, так что трудно разогнуться; поясница болит и ноет; в голове какой-то туман. Все руки в порезах, а рыбья слизь да чешуя больше растравляют раны…
Приостановится Авдотья, чтобы спинушку расправить да вздохнуть поглубже, а приказчик-назола [102]тут как тут!..
— Эй!.. Что рот разинула?..
— Я, Василь Петрович, отдохнуть маленько… Спинушку разломило…
— Ночью отдохнешь… Барыня!.. Приходи ужо ко мне.
Приказчик подмигнет глазом, перекосит рыло, а все кругом заржут…
И досадно, обидно, и стыдно Авдотье… Так бы, кажется, и огрела этого стрекулиста-приказчика [103]… Да руки коротки, молчать приходится.
А назначит «солельщицей» — хуже того. В «выходах» [104]— холодно, а в ямах — и еще холоднее… Стоишь на дне, а сверху рыбу кидают… Каждую рыбину надо уложить к месту, одна к другой, чтобы «звезда» выходила… Тысячу раз нагнись да разогнись. Как один порядок уложишь, — «засола» сыпанет солью, как градом. Под ногами соленый рассол; он через поршни [105]и чулки проходит; ноги чешутся, так бы, кажется, всю кожу ободрала… А как штаны еще старые попадут, с распоротыми швами или заплатами, — совсем смерть! Сил никаких нет; зудит, так зудит, что и жизни не рада!.. Сверху лицо и шею колет соль крупная, а снизу зудит. Спинушка совсем онемеет, а пальцы коченеют да болят… И так со свету до ночи; в горячее время только чуть-чуть пообедать дадут да спину расправить…
Работай, как одер [106]какой, а во всю путину, с вычетами да расходами, больше трешницы — много-много пятерки — никогда не останется… Да еще потрафляй всем: и управляющему, и приказчику, и рыбному смотрителю, и всякому стрекулисту, если тебя Господь баской [107]уродил…
Немудрено к такой работе и всякую охоту потерять.
«Хуже не будет, — думала Авдотья, променяв рыбный промысел на другой. — Вся разница в том, что там ни днем, ни ночью спокою не знаешь, силушку всю потеряешь и заработку грош получишь, а здесь слободно, легко, да и копеечка всегда есть… А что касается „греха“, так там ведь еще хуже: теперь хоть по своей воле, а там…»
Скоро Авдотья хороший дипломат [108]себе купила, башмаки и зонтик, стала белым шелковым платочком накрываться.
Митьку своего она совсем забросила, хотя деньги аккуратно каждый месяц отдавала приходившей за ними старушонке и даже сама вызвалась еще рублик накинуть. Конечно, теперь Митька совсем лишний, — только помеха одна. Но однажды на Авдотью тоска напала. Она взяла извозчика и поехала Митьку повидать… Такой стих, видно, нашел: ревела, ревела… Взяла мальчонку к себе на квартиру, только ненадолго. Скоро тоска у нее прошла, Авдотья опять повеселела, и опять Митька не надобен стал… Больно хлопот с ним много. Только две недели безо дня и прожил тогда Митька у матери.
Отвезла его она опять к той же старушонке, которая его раньше воспитывала…
— Что, матушка, нешто надоел он?
— Да уж так… Пущай у тебя живет.
— Знамо, так!.. Только он ведь уж большенький… Ему три годочка, четвертый… Маловато будто трешницы-то, барыня…
Авдотье польстила эта «барыня»…
— Я тебе пять рублей буду платить… Чай, будет?
— Будет, будет… Пять довольно, барыня… Очень довольны, голубушка…
Прошло со времени ухода Авдотьи с промыслов шесть лет, и она совсем «барыней» стала, превратилась в Авдотью Никитичну… Манерам научилась, и выговор совсем другой стал у нее… У бывшей кухарки теперь была своя кухарка. Но несчастный случай перевернул вверх дном всю жизнь Авдотьи Никитичны: она захворала… На лицо болезнь клеймо свое положила, и все благополучие Авдотьи Никитичны рухнуло, как карточный домик от неосторожного дуновения…
Прошел еще год, и Авдотья Никитична совсем сгибла, стала бегать по маленьким кабачкам в трущобах города, пить водку и курить цигарки, начала ходить не в дипломате, а в рваной кофте на вате и не в башмаках, а в глубоких резиновых калошах на босу ногу… Из Авдотьи Никитичны она превратилась в Авдошку…
А тут, как на грех, Митьку ей на руки всучили, — перестала деньги платить за него.
Старуха долго не могла отыскать Авдотью и «задаром» содержала «кропивника» [109]почти полгода. Наконец выследив беспутную мать, старуха привела Митьку в кабак и с ругательствами передала матери.
— Пя-ать цалко-овых! Да ты хоть бы двугривенный-то была способна уплатить!.. Вот тебе твое добро! Получи!
С этими словами воспитательница дала тычок Митьке, и тот полетел прямо к Авдошкиным коленям. Пьяная Авдотья злобно отшвырнула Митьку и визгливо стала отругиваться. Последовала отвратительная сцена ругани озлобленной и пьяной бабы.
Митька стоял у стенки и волчонком смотрел на обеих. Разве это мать его? Это — пьяная баба… Она такая страшная, прибьет…
Митька забился в самый угол. Клубы махорки висели под потолком… Кругом чужие пьяные лица… Пол мокрый и осклизлый. Говор, гам, ругань и хохот.
— Паренек! Ты чей? — спрашивает Митьку, садясь на корточки, какой-то широкорожий и бородатый мужик.
— Мамки-и-ин, — гнусит Митька.
— Мой это! — кричит, поднимая голову, Авдотья и хриплым противным голосом затягивает песню:
А Митька прячет свое личико в рукав рубашонки и начинает тихо, подавленно плакать.
103
105