Чирикова нередко упрекали за то, что воспроизводимые им картины жизни лишены подлинности лирических переживаний и представлений, что он отражает только расхожее и типичное. Особенно в этом плане негодовали модернисты, считавшие, что Чириков и его собратья-реалисты не справляются со «страшными, ответственными» темами, которые поднимают в своем творчестве: эти темы их «сокрушают», «они в роковых переживаниях не способны усмотреть те тайны человеческой души, в которые еще не заглянул никто» [30]. Но, может быть, в этом и заключалась особая миссия этого писателя: дать ту, подернутую дымкой, теряющуюся вдали картину ушедших навсегда дней, которая была бы близка и знакома всем, а о событиях этого времени нельзя было бы точно сказать, пригрезились ли они, или были просто прочитаны в давно затерявшейся книжке. И сам Чириков воспринимал себя главным образом как писателя, «написавшего много о юности с ее грустной радостью и радостной грустью, с первыми чистыми порывами любви, полными ароматной тайны, так напоминающей белоснежный грустный ландыш в тихом таинственном сумраке родного леса <…>, такой прекрасный и такой хрупкий цветок <…>» [31], упорно продолжая и в эмиграции рисовать «расцвет чувств в юном существе, доверчиво вступающем в жизнь». Обладая сам «душой чистой, поэтически настроенной и предрасположенной к широкому восприятию всего того, что есть в жизни светлого, чистого, прекрасного», писатель создавал «образы чистых юношей и девушек „на заре туманной юности“, на „утре бытия“, пока гроза жизненных будней еще не загрязнила их души, не охладила чистых ее порывов» [32].
В 1920-е гг. ему было жизненно необходимо обращаться к таким образам, тем более, что вскоре все они — робкие молодые люди, студенты в косоворотках, прелестные девушки с русыми косами — действительно остались там, не только в прошлом, но и в другой стране, куда не было возврата… Прошлое и потерянное теперь могло расцветать в его творчестве только «цветами воспоминаний».
На самого писателя «гроза жизненных будней» обрушилась в 1920 г., когда он уже не имел возможности оставаться на родине. Известно, что знавший Чирикова еще по Казанскому университету В. И. Ленин передал ему записку следующего содержания: «Евгений Николаевич, уезжайте. Уважаю Ваш талант, но Вы мне мешаете. Я вынужден Вас арестовать, если Вы не уедете» [33]. Сначала Чириков поселился в Болгарии, в Софии, потом жил в Праге, которую предпочел шумному и блестящему Парижу, где обосновалась почти вся элита русской писательской эмиграции.
Отъезд за рубеж стал жестким водоразделом в жизни Чирикова, как, впрочем, и в судьбах многих его собратьев по перу. Но душевный переворот совершился ранее, когда он отошел от издательства «Знание» в 1908 г., усомнившись в бескорыстности его создателей и организаторов, и в результате спора с еврейскими писателями (А. Волынским, Шоломом Ашем и др.) по поводу изображения национального быта в литературе. (Этот эпизод 1909 г. был сильно раздут прессой, которая поспешила заверить публику, что автор пьесы «Евреи» — на самом деле отъявленный антисемит! [34]) Сам Чириков подвел черту под своим прошлым, сказав, что, к счастью, в конце концов «художник победил общественника» [35]. Произошедшим изменениям предшествовало еще одно обстоятельство — мучительная смерть от рака горячо любимой матери. «Предсмертные беседы матери, — вспоминал Чириков, — впервые заставили меня оглянуться на свой пройденный путь, почувствовать малоценность всей прежней революционной суеты и вернуться к вечному: душе человеческой, со всеми отражениями в ней Божеского лица и борьбы индивидуальной, к красоте и чудесам творения Божьего» [36].
Эта перемена была замечена и критикой, которая увидела, что миросозерцание Чирикова стало не узко политизированным, а философским, появились «глубокий лиризм, задушевность, мягкая, русская, красивая печаль воспоминаний, скорбь раздумий, вера в юность, нежная любовь к детской душе и сердцу русской женщины» [37]. Но еще раньше подобную метаморфозу предсказал Леонид Андреев (оказавшийся неожиданно самым душевно близким Чирикову писателем [38]), поэтично охарактеризовавший талант художника в телеграмме, посланной юбиляру в связи с 25-летием его писательской деятельности: «В твоем лице справляет сегодня свой праздник коренная русская литература, та, что размывает берега, рвет плотины и неутомимо стремится к широкому свободному морю. Пусть сверкают на солнце стоячие болотца, поросшие цветами, а течение темно и угрюмо, — высыхают на солнце болотца, а река все бежит, все ищет и зовет с собою» [39]. Но еще больше изменили его творческую манеру те круги ада, сквозь которые пришлось пройти в годы гражданской войны писателю. Они отточили его перо, заставили рисовать жизнь в ее контрастах и непримиримых противоречиях.
Собственно, его прощание с родиной началось не в 1920 г., а раньше — в 1919, когда он оказался на юге России, в армии Деникина и стал сотрудником крупного пропагандистского белогвардейского центра — Освага. В этот период он издает в форме «бесед с рабочим человеком» ряд брошюр: «Народ и революция», «Вера в Бога и вера в социализм», «О природе человека», в которых развенчивает теорию и практику большевизма, об опасностях которого предупреждал еще раньше. В 1917 г. писатель обратился к русскому правительству с вопросом: «Что вы молчите?» [40]. И в работах, публикуемых в газетах «Утро Юга», «Родное слово», «Кубанская земля», вновь слышится его предостерегающий голос: «<…> мы видим рождение босяка: физического и морального. Босяк материальный — дело легко поправимое, а вот босяк духовный — это настоящий ужас нашей жизни. Это на несколько поколений» [41]. Можно только сожалеть о наивной вере писателя в то, что «большевизм обречен на гибель. Все признаки его вырождения уже налицо: навязчивая идея, мания величия, демонизм, кровавый садизм» [42]. О крушении этой веры он рассказал в своих романах, созданных уже за пределами родины.
Нельзя сказать, что Чириков чувствовал себя уютно в Осваге (по выражению современника, «самом темном и мрачном учреждении Добровольческой армии», взявшем на себя роль «идейного знаменосца» [43]). Его пребывание там вызывало чувство недоумения: «Почему он, старенький, прошедший жизнь и мудрый, подчинился какому-то хаму в полковничьих погонах, который на „Ревизор“ Гоголя клал резолюцию: „К представлению не дозволяется как развращающее нравы“? Почему плясал под винтовкой на Садовой, когда в последних своих судорогах белое командование поставило под ружье писателей, художников, врачей и повивальных бабок? Почему из быта родного и понятного ему <…> ушел в бой барабанов <…>?» [44].
Кошмар пережитого, потеря веры в идеалы, наблюдения над происходившим привели к тому, что уже спустя год перед читателем возник другой писатель. Куда делась добродушная улыбка и «тепло» описаний [45], где прежний смешливый задушевный тон при взгляде на сонную, нелепую провинциальную жизнь [46], куда делись его герои — безмятежные и ограниченные обыватели, умеющие радоваться мелочам и мечтать о великом? Теперь уже невозможно было даже подумать о том, чтобы «поиграть» с его фамилией, образовывая от нее разные производные вроде «чириканья» и «чириковщины» [47]. Теперь в его творчестве на первый план вышла трагедия тысяч и тысяч его соотечественников, так называемая «трагедия беженства». Отныне уделом самых обычных людей, чей крестный путь пролег из Крыма в Константинополь и далее, сделались небывалые страдания. На их лицах отпечатались кровавые отсветы пожарищ, неизбывные муки, непреходящая скорбь.
Эпопея беженства была развернута в романе с оригинальным названием — «Мой роман» (1926). Судьбы героев этого произведения определяются великой трагедией, разметавшей семьи, разрушившей устои, заставившей людей мыкаться в поисках дома, угла, тепла, добра и любви. Иван Петрович, Вероника, ее муж, маленькая дочь несчастны, их психика изломана, они навсегда потеряли покой. И, насильственно ввергнутые в пучину раздоров, непонимания, ревности и взаимного недоверия, они гибнут, кончают с собой, остаются опустошенными и одинокими.
30
Гофман В. Сборники товарищества «Знание». 1908. Кн. XX // Весы, 1908. № 4. С. 49, 50. Ср. также: Ганжулевич Г. За чертой индивидуализма. III. Е. Чириков // Наука и жизнь, 1905. № 9. Стб. 105–128.
38
По свидетельству близких, Чириков любил Андреева не за «талант, а за тоску», и очень переживал, что его мало издают после смерти. См.: Лазаревский Б. Е. Н. Чириков // Россия и славянство, 1932. № 165. 23 янв., а также: Переписка Л. Андреева и Е. Н. Чирикова / Вступ. ст., подг. текста и коммент. В. Н. Чувакова // Леонид Андреев: Материалы и исследования. М., 2000. С. 32–86.
43
Заграница (Воспоминания Г. В. Алексеева) // Встречи с прошлым. Вып. 7. М., 1990. С. 169.
45
Эпитет «теплый», может быть, наиболее часто встречающийся при характеристике произведений писателя (см., например, отзыв В. Львова-Рогачевского: Журнальные заметки // Образование, 1905. № 1. С. 137).
46
Ср. название статьи Пл. Краснова «Смешливый писатель печальной жизни (Литературная характеристика Чирикова)» (Литературные вечера «Нового мира», 1903, № 3. С. 111–115).
47
См.: Русов Н. Чириковщина // Вечерняя заря, 1907. 8 окт. В начале века было в ходу следующее двустишие: «Весь век прожил, чирикая, // Заслуга не великая» (см.: Поморский А. Н. Великая сила // РГАЛИ. Ф. 1617. Оп. 1. Ед. хр. 38). А в симфонии «Возврат» Андрей Белый написал: «На улице чирикали воробьи. В книжных магазинах продавались сочинения Чирикова» (Белый А. Старый Арбат. М., 1989. С. 227).