льного труда о душевных болезнях цезарей Юлио-Клавдианской династии, считает данный момент весьма важным для определения психического недуга — периодической мании, жертвой которой Нерон, по мнению Видемейстера, становился трижды в жизни. Не следует, однако, слишком увлекаться гипотезой сумасшествия Нерона. Видемейстер настаивает на его помешательстве с тяжеловесным педантизмом психиатра старой школы, еще не толковавшей ни о неврастениках, ни о дегенератах, ни о преступной расе, ни о тому подобных новейших измышлениях науки за сорок лет, которые отделяют нас от выхода в свет «Безумия цезарей». Даже отстраняя совершенные Нероном злодейства, нельзя вообразить его психически нормальным, когда вспомним, какая в нем текла отравленная кровь, какое нелепое воспитание получил, как дико и и безалаберно, беспутно и пьяно прошла его молодость. Но от анормальности до сумасшествия, требующего себе регистрации скорбным листом желтого дома, остается еще огромное расстояние. Если бы Нерон предстал пред нашим уголовным судом, самый строгий жрец современной психиатрии затруднился бы, ставя ему экспертизу, уступить ли его каторге, или потребовать к себе в лечебницу, как невменяемого. Говоря правду, на наших концертных и бальных залах можно найти десятки и даже сотни крохотных Нероников, отличающихся от своего колоссального первообраза лишь тем, что злоба их, страстишки и чудачества во столько же раз жиже его свирепости, страстей и странностей, во сколько домашний котенок мельче бенгальского тигра, а чин надворного советника или коллежского секретаря ниже сана римского императора. Но если бы самый снисходительный психиатр современной школы приглашен был Сенекой или Агриппиной освидетельствовать Нерона в годы его юности, когда еще и намеков не было на какое бы то ни было душевное расстройство, — он, конечно, посоветовал бы зорко следить за молодым человеком, как дегенератом-неврастеником, да еще на алкоголической почве. Нерон не безумный, но он то и дело скользит на границах психоза, и только огромный запас физического здоровья спасает его до поры до времени от перехода через эту границу. Видемейстер в угнетенном состоянии Нерона после убийства матери видит первичную меланхолическую стадию периодической мании. Я полагаю, что совсем не надо быть сумасшедшим, чтобы, убив свою мать, растеряться пред ужасом совершенного преступления, трепетать гнева богов и людей, иметь совсем не праздничное настроение духа. Приписывать порыву безумия самое убийство Агриппины нет никакого основания. Подобно отравлению Британика, это — рассудочное, политическое убийство, к тому же задуманное и решенное не единолично Нероном, но целой партией недовольных. Мы видим, что шли совещания, как сбыть Агриппину с рук, и историки не уверены, не принимали ли в совещаниях этих участия Сенека с Бурром, люди достаточно опытные, чтобы различить сумасшедшего человека от здравомыслящего и суметь, в случае надобности, положить предел безумному капризу. Несомненно, что политическую ненависть много обостряло раздражение влюбленного, и что, без этого, быть может, дело свершилось бы в формах если не менее кровавых, то более обдуманных и сокровенных. Однако, влюбленное бешенство могло лишь ускорить гибель Агриппины, заставить нетерпеливого Нерона искать услуг разных Аникетов, вообще создать делу компрометирующую обстановку. Но вообще-то, помимо всякого бешенства, участь императрицы-матери была решена уже два-три года назад. Ее необходимо было удалить от кормила государственного корабля, а в то жестокое время — и, в особенности, когда вопрос касался такой опасной и могучей женщины — желанной и действительной устроительницей считалась только смерть. Избиение родни в римских знатных фамилиях первого века было явлением столь распространенным, что закон устал уже считать его преступлением. Скоропостижные и таинственные смерти вызывали серьезное следствие лишь по явному доносу или когда на то была воля государя, желавшего, под предлогом уголовного преследования, избавиться от политического врага, либо сократить жизнь богача и воспользоваться его наследством. Таким образом сплавляли в вечность или в бесправное изгнание мужчин. Женщин обвиняли в прелюбодеянии, что, по нравам эпохи, было так же легко, как если бы сейчас обвинять в курении табаку. Но нравы — нравами, а карательные законы-то оставались старыми или даже — подновляясь — усугубляли свою суровость (lex Claudia). И именно это несогласие властной правовой этики с современной практической моралью и порождало широкий произвол власти, предоставляя ей на выбор — когда придать значение греху, когда нет. Чтобы не делать процессов о прелюбодеянии посмешищем толпы — в виду повального распространения порока — обвинители, обыкновенно, выбирали для доноса какие-нибудь вычурные формы греха, осложненные отягчающими вину обстоятельствами: кровосмешение, сожительство с рабом и т.п.