— Жизнь царей (Сенека употребляет здесь слово rex, понимая его, как законного, справедливого властителя, в противоположность «тирану», насильнику, захватчику власти) тянется до глубокой старости; они передают власть детям и внукам своим, а жизнь тиранов полна ужасов и коротка. Почему? И в чем разница между царем и тираном (ведь внешние формы их положения в государстве и объем власти одинаковы), если не в том единственно, что тиран проливает кровь по жестокому произволу (voluptate), а царь не иначе, как по требованиям закона и по необходимости (ex causa ас necessitate).
Весьма слабо замаскировано желание Сенеки указать народу, что, в размерах этого скользкого определения, все римские принцепсы до Нерона были тиранами. Неприкосновенную личность божественного Августа он, в этом отношении, ловко обходит тем маневром, что говорит об Августе раньше своего обвинительного тезиса, и даже как бы под защитой известного сантиментального анекдота о примирении Августа с Цинной, столь прославленного в псевдо- классической трагедии: — Soyons amis, Cinna! Примерами кровожадной тирании Сенека берет Дионисия Старшего и Суллу — излюбленный им образец тирана, повторяемый во многих его произведениях. Но эта цензурная хитрость развязывает ему руки к знаменитой, много цитированной впоследствии, отрицательной характеристике Августа, которую он преловко подносит читателю, под страховкой параллели с истинным милосердием юного Нерона.
— «Таков был Август в старости или, пожалуй, даже в пожилых годах. В юности он был грозен (caluit), во гневе свиреп (arsit ira), много наделал такого, к чему впоследствии сам лишь с ужасом и неохотно возвращал свои раскаянные взоры. Никто не дерзнет определить кротость божественного Августа равной твоей, даже, если уж допустить странное состязание между чувствами юноши в цвете лет и поведением человека в возрасте более, чем зрелом. Он обрел умеренность и кротость, — допускаю. Но ведь это же только после того, как он окрасил море при Акциуме римской кровью, погубил в Сицилии флоты вражеский и свой, осквернил резней алтари в Перузии, организовал свирепости проскрипций. Никогда я не назову гуманностью отдых переутомленной жестокости (clementiam non voco lassam crudelitatem)! Истинная кротость, Цезарь, — та, которую в тебе видим», т.д. Главный базис к своей похвале Нерону Сенека кладет сильной фразой:
— Nullam toto orbe stillam cruoris lumani misisse! Во всем мире земном ты не пролил ни единой капли человеческой крови!
И подчеркивает умеренность, с которой свершился переворот, доставивший Нерону принципат, едва ли не со шпилькой по адресу императрицы-матери:
— Рим тебе обязан, что не обагрился кровью. Деяние тем более великое и удивительное, что никогда еще меч государственный не вверялся более юным рукам!
Продолжая примеры несносной тирании, Сенека рисует портрет неназываемого Калигулы с такой прозрачностью, что даже цитирует его известную поговорку: oderint dum metuant! — «Пусть ненавидят, только бы боялись». Мораль, выводимая Сенекой из этих страшных примеров, оправдывает тех историков, которые определяли систему принципата первых Цезарей, «как абсолютную монархию, ограниченную правом революции». Государю, который пошел бы дорогой Суллы или Калигулы, Сенека откровенно грозит народным восстанием, дворцовым заговором, убийством. — Жалкая участь такого государя — трепетать в подозрениях пред всеми, не исключая ближайших домашних, — и почитать спасительным только то, чего он, однако, как раз, пуще всего на свете боится: силу оружия. Громоздя преступление на преступление, ибо преступление преступлением подпирается, он — не смея верить ни чести друзей, ни любви детей — живет, мучаясь то в страхе смерти, то почти в жажде ее, ненавистный себе самому еще более, чем двору, которым он повелевает.
Переходя от этой мрачной картины к портрету доброго государя, набросанному эпитетами довольно общих мест, Сенека особенно выделяет одну подробность его предполагаемого влияния на страну: