— Выводы, сделанные господином генеральным адвокатом, — сказал Виктор Дельо, — кажутся преждевременными. Разумеется, редкий ум Вотье не вызывает никакого сомнения, но нет никаких оснований считать, что он употребил свой дар на совершение преступления.
— Суд благодарит вас, господин декан, — сказал председатель. — Пригласите следующего свидетеля.
Свидетеля вел к барьеру швейцар, так как тот был слепым.
— Ваше имя?
— Жан Дони.
— Время и место рождения?
— Двадцать третьего ноября тысяча девятьсот двадцатого года, Пуатье.
— Ваша профессия?
— Органист в соборе в Альби.
— Мсье Дони, — начал председатель, — в течение одиннадцати лет вы были товарищем по учебе и другом юности Жака Вотье в институте в Санаке. Вы сами вызвались быть свидетелем на суде, когда узнали из газет о преступлении, в котором обвиняется ваш бывший друг. Вы утверждали в разговоре со следователем, что можете сообщить очень важные сведения об обвиняемом. Суд слушает вас.
— Господин председатель, могу сказать, что в течение первых шести лет пребывания Жака Вотье в Санаке я был его лучшим другом. Когда он прибыл в институт, я считал его гораздо более несчастным, чем сам, — я только слепой. Я мог говорить и обладал очень развитым слухом. Он был моложе меня на три года. В течение первого года директор института мсье Роделек занимался с ним только сам, а потом вызвал меня и сказал: «Я заметил, что ты интересуешься успехами своего младшего товарища и что ты добр к нему. Поэтому теперь, когда он знает дактилологическую азбуку и алфавит Брайля, вы будете вместе гулять, играть и даже заниматься, потому что он уже освоил различные способы общения». Начиная с этого дня я стал в некотором роде ближайшим помощником мсье Роделека, и так продолжалось в течение шести лет, пока Жак не достиг семнадцатилетнего возраста. Тогда меня заменили той, которая через шесть лет вышла за него замуж. Должен сказать, что прибытие Соланж Дюваль с матерью произвело дурное впечатление в институте, где до тех пор не появлялась ни одна женщина. Хотя я убежден, что директор, мсье Роделек, пригласил Соланж Дюваль с самыми лучшими намерениями.
— Какое впечатление произвела тогда на вас Соланж Дюваль?
— Лично на меня — никакое, господин председатель. Но я знал от товарищей, глухонемых, которые могли ее видеть, что она была очень красивая девушка. Единственное, что мы, слепые, могли отметить — ее приятный голос. Но по некоторым интонациям — слух нас никогда не обманывает — можно было почувствовать, что за этой внешней мягкостью, которая могла ввести в заблуждение зрячих, скрывались железная воля и готовность идти на все…
— «На все» — что вы под этим подразумеваете? — спросил Виктор Дельо.
— На брак с Жаком Вотье, — ответил свидетель.
— Это дает основания предполагать, — заметил председатель, — что чувство Соланж Дюваль к вашему товарищу было искренним, когда она выходила за него замуж. Ведь оно было у нее на протяжении многих лет?
— Я в этом не так уверен, как вы, господин председатель.
— Что имеет в виду свидетель? — спросил его Дельо.
— Ничего… или, точнее, по поводу этого деликатного пункта я хотел бы оставить свое мнение при себе.
— Мсье Дони, — вмешался председатель, — вы сами захотели выступить в качестве свидетеля, и суд вправе ждать от вас точных, а не двусмысленных показаний. Высказывайтесь до конца.
— Я действительно не могу, господин председатель. Жак все же был моим товарищем и, я сказал бы даже, моим протеже в течение многих лет.
— Вы поклялись говорить правду, всю правду! — сурово сказал председатель.
— Ну, будь что будет! — поколебавшись, сказал слепой. — Соланж Дюваль, к двадцати годам уже сложившаяся девушка, не могла любить Жака Вотье — семнадцатилетнего неопытного мальчика. Я уверен в этом!
— Вы можете доказать это суду?
— Да, господин председатель: она сама мне много раз в этом признавалась.
— Мсье Дони, обращаю ваше внимание на ответственность, связанную с подобными утверждениями.
— Я осознаю всю ее меру, а также отдаю себе отчет в том, что сейчас скажу. Мы с Соланж были одного возраста. Она знала, что в институте я был лучшим другом Жака. Поэтому она говорила мне некоторые вещи, которые никогда не осмелилась бы сказать мсье Роделеку или матери. Конечно, она испытывала глубокую нежность к Жаку, но до любви было еще далеко.
— А он? У вас было впечатление, что он любил эту девушку?
— Трудно утверждать, имея в виду Жака, господин председатель. Он всегда был очень замкнутым. Никогда нельзя было знать, о чем он думает. Тройной недуг усиливал его скрытность, но я не решился бы сказать, что Жак мне всегда казался хитрым. У нас, незрячих, есть особое чутье, которое позволяет нам догадываться о настроениях окружающих, незаметно для них улавливать самые интимные их чувства. Их физический облик не вводит нас в заблуждение. Мы легче догадываемся об их моральных страданиях, потому что наше погруженное во мрак сознание более сосредоточено.
— Однако, — сказал Виктор Дельо, — вы ведь никогда не слышали голоса слепоглухонемого Жака Вотье!
— Вы забываете об осязании, господин адвокат! Вы и представить себе не можете его выразительную силу… После шести лет, проведенных вместе, я знал Жака Вотье наизусть. Мы «разговаривали» руками: его душа была для меня открытой книгой.
— Вы же только что нам сказали, что никогда нельзя было знать, о чем он думает, — заметил председатель. — Вы противоречите себе.
— Нет, господин председатель! Я знаю, что говорю: именно потому, что только мне одному была доступна замкнутая его душа, могу утверждать, что некоторые вещи Жак скрывал от меня сознательно. Человек, способный быть до такой степени скрытным в раннем возрасте, впоследствии может быть способен на многое. Он, впрочем, и доказал это в Санаке спустя несколько месяцев после того, как я перестал с ним заниматься. Факты, о которых я попытаюсь рассказать со всей правдивостью, и заставили меня попроситься в свидетели. Услышав их, суд поймет, почему я не удивился полгода назад, когда узнал из газет и по радио, что мой бывший протеже обвиняется в убийстве. Я долго колебался, прежде чем принять тяжелое для меня решение, которое может серьезно отразиться на мнении присяжных. Из Альби в Париж к следователю я решил ехать только после того, как убедился, что Жак будет упорствовать в своем молчании. Для меня это был вопрос совести; должен ли я отмалчиваться, когда все думают, что Жак не способен совершить преступление, или, напротив, мне следует показать, что это была не первая попытка для обвиняемого? Долг, как бы это ни было трудно по отношению к другу юности, к которому я сохранил добрые чувства, обязывал меня прояснить истину. Именно поэтому я здесь.
— Суд вас слушает.
— Это случилось двадцать четвертого мая тысяча девятьсот сорокового года около десяти часов вечера. Помню, это был чудесный весенний день. Наступал теплый тихий вечер. Закончивший вторым по классу органа в консерватории, я должен был через два месяца окончательно расстаться с институтом и начать работать младшим органистом в соборе в Альби. Этим местом я был обязан всегдашней доброте мсье Роделека. Я прогуливался один в глубине парка, в котором мне были известны самые потаенные уголки, и мысленно сочинял пьесу для органа. Весь переполненный музыкой, я направился к дощатому домику, где я обычно набрасывал на картон пуансоном первые музыкальные фразы задуманного произведения. Этот домик без окон институтский садовник Валентин использовал как кладовую для инвентаря. Дверь была всегда заперта, но Валентин вешал ключ на гвоздь справа от нее. Я брал ключ, вставлял его в замок и заходил в домик, а уходя, запирал дверь на два оборота и вешал ключ на место. Кроме инвентаря и горшков с какими-то растениями там были простой деревянный стол и колченогий стул — как раз то, что мне было нужно. Поскольку окон в домике не было, Валентину, чтобы разобраться в своем хозяйстве, приходилось пользоваться керосиновой лампой, которая всегда стояла на столе, а рядом лежал коробок спичек. Лично у меня в этой лампе не было никакой нужды…