– Послужи мне! Я и есть твой Адриан! Арнавт спасался бегством, на удивление, это стоило ему труда.
– В чем дело? – спрашивал он князя Блаи. – Почему эти люди видели меня и не видели вас?
Князь Блаи не дал разъяснения, хоть это и уличало его во лжи, но сеньор все разъяснил, и толки прекратились.
– Люди другого замка слепы ко всему не прекрасному. Князь Блаи курнос и ряб от перенесенной им оспы. Вы же, Арнавт (тут я прошу не принимать моих слов как насмешку) – у нас новоявленный Антиной. И не беда, что не дама.
Вот почему Арнавт сидел в комнате и разбирал руководство, данное ему Пеире. Он стал запираться после того, как Пистолетик, прищелкнув языком, сказал:
– Опасайтесь, Арнавт, сеньор другого замка может вас похитить.
Никчемный человек этот Пистолетик, но ведь он из людей князя Блаи.
Перенимая манеру Пеире, Арнавт пробовал подбирать поэтические прозвища всему на свете. Это ему плохо удавалось, а все потому, что он пренебрегал рядом условий. Так, ничто не могло заставить его съесть хотя бы один цветок одуванчика, а Пеире настаивал именно на таком питании для сложения хорошей темной песни. Это условие казалось ему еще не самым убедительным. Другого он совсем не мог понять, так как оно гласит: «Темная песня не любит темных умов». В позапрошлом году Пеире привел его к Бельчонку, у которого кое-что было, чтобы прояснить и это условие, но тот лежал пьяный и за дорогой ему вещью так и не полез. А это были бирки, кожаные и костяные. Кожаные – круглые, костяные – в виде лопаточек.
– И что значили бирки у Бельчонка? – спросил Арнавт, когда они покинули дом кающегося жонглера.
– Ничего не значили. Эту игру он сам придумал. На каждой круглой слово, встречающееся в песне, их ведь мало. Это на кожаных. А на костяных сеньяли людей и вещей, втравленные серебром, их ведь еще меньше. Все это в коробке из двух отделений.
– Для чего они ему?
– Складывать известные песни, а потом сочинять новые.
– Это-то я понимаю, но для чего ему такая игра, если он раскаялся?
– Как только он раскаялся, это и стало для него настольной игрой. Он забавляется ею, приглашает тех, кто еще не жил. На коже слова не любопытные, им хоть бы что, а вот костяные бирки все в удивлении, после каждой игры приходится их подновлять. Там есть и твои, но ты, боюсь, их не узнаешь. Серебро как из-под земли, а кость вся в черных трещинках.
– А твои там есть?
– Были. Бельчонок записывал их черной краской на лошадиных зубах. Потом перестал. Он говорит, это бессмысленно, краска слезает оттого, что эти зубы тут же становятся молочными.
Пеире едва скрывал неудовольствие оттого, что старое вино Бельчонка стало таким крепким, и ему не удалось испытать Арнавта. А то ведь он уже мысленно видел, как костяные бирки темнеют и трескаются у Арнавта в руках, и спрашивал себя: кто это? Живой ли он? Немые бирки оставались в коробке Бельчонка.
Отчасти его любопытство было удовлетворено и успокоено в эти три дня, отведенные сеньором для сложения песен.
В другом замке потом что-то случилось. Как только Элеонора дала согласие на брак с Арнавтом, куда-то делись все стрелки с длинными, густыми ресницами. Потом исчезла одна из подруг Элеоноры, маленькая и малоприметная дама, без нее всем сразу стало скучно, ни одна игра не ладилась. На дворике, где когда-то Пеире ел жареных голубей и складывал свою последнюю песню, нашли коротконогого щенка, который трепал в зубах перчатку той маленькой дамы. Коротконожку отвели на кухню, где он объелся и помер, выпустив изо рта синий язык. Перчатку подали Арнавту. Тот нашел, что она поцарапана когтями сокола, а вместе с тем, никто не видал, чтобы пропавшая хоть раз выезжала на охоту. Она вернулась через год после случайной гибели Арнавта – егерь, сделавший неудачный выстрел, был уже прощен – и сказала, что другой замок разрушен, хотя все эти с длинными ресницами и пытались его отстоять, но все они погибли в один день во время большой вылазки. Маленькая дама уверила Элеонору, что ей некуда больше пропадать, и принесла с собой коробку с кожаными и костяными бирками, что положило конец тоске и трауру, правда, и танцев при дворе Элеоноры устраивали не так много из-за большого стола. Бирки же – те всегда выглядели как новенькие.
Сложив множество старых песен (и ни одной новой), Элеонора велела седлать коней и сама поехала медленным шагом в Тиж. Не желая показаться невежей, она, конечно, послала известить Пеире, чтобы он мог подготовиться. Он и подготовился. Три молодых жонглера (один на руках, болтая ногами в воздухе) вышли ей навстречу. Один из них поддержал ей стремя, другой протянул вялую розу, третий, вскочив на ноги, запел ту самую песню, которую она считала утерянной навсегда.
– А ваш господин? – спросила Элеонора, когда отзвучали последние слова этой песни.
– Болен, – отвечали молодые люди.
– Серьезно?
– Очень серьезно. У него похмелье. Умер Бельчонок и завещал ему свой винный погреб. Теперь он и не поднимается оттуда на свет Божий.
Это был последний одуванчик. Поэтому пустой, и его сладкий, пыльный желток не содержал изгибающейся твари с блестящими зачатками крыльев. Неудачная песня была закончена. Тень плюща сползла со спины скучного зверя елепханта, чтобы его шкура потеряла олений вид. Пеире выплеснул воду из кувшина на горельеф и смотрел на подтеки, в которых ему чудились другие звери и перья, не похожие на перья голубей. Зажаренного голубя и грушу ему подадут сюда. Как это и бывает, когда песня ему не удается, торнада превосходила все, что в ней, в этой песне, сложено. Обращение же к ловкачу, стоявшему вниз головой, начатое словами: «Так и пойдешь…» и законченное странноватой просьбой: «Склоняйся чаще», вызывало в нем такое же смущение, какое он испытал, когда впервые услышал пение старого жонглера по имени Ленчик и понял, что мог бы сложить песню и получше. Еще ощущение: сейчас, когда вода затекла на спину елепханта, и он стал полосатым, ему казалось, что торнада уже сложена кем-то другим. (Из тех, кто еще не жил, – хотелось ему сказать, но он, как никто другой, знал, что это не так. Никогда Пеире не бывал в другом замке, никто его не путал со слугами, и на роль дамы, переодетой в рыцаря, он не годился. Совместить в одном себе даму, рыцаря и слугу он не умел. Трудности начинались даже тогда, когда он пытался сложить мнимую тенсону. Пеире говорил только от самого себя.) Впрочем, песня и так победит. Человек с кухни принес ему маленькое блюдо с голубем и грушей. Но если бы только это! За первым шел второй, и в руках у него была чаша с водой для ополаскивания рук. Чашу поставили на каменный выступ стены, где был рабочий кувшин, и Пеире заглянул туда прежде, чем ополоснуть руки. То, что он не увидел там своего лица, его не очень обеспокоило; когда долго возишься с какой-нибудь безделицей, может выйти еще и не такое.