— И часто у тебя так? — с нажимом спросил отец.
— В жизни никогда не случалось.
Они пошли, и сестра, вздохнув, проговорила:
— Смотри, никогда не было… С такими вещами не шутят. Еле-еле ведь устоял.
— Ничего… живой! — пробормотал он в сторону.
Гроб стоял на куче свежевырытой земли, крышку с него сняли и прислонили к сосне. Мужчины с отцовской работы, с обнаженными головами отошли в сторону и выстроились рядком — неким подобием почетного караула, и возле гроба остались женщины: мать, Глаша, Клавдия с сестрой. Глаша плакала, навалившись на гроб, некрасиво раскорячив обутые в подшитые валенки ноги, плакали и бабушкины племянницы, утирая большими мужскими пальцами слезы с красных глянцевых щек, и мать, увидел Берестяков, тоже плакала, сжав зубы, глядя прямо перед собой сузившимися страшными глазами.
Он обошел могилу и встал рядом с Глашей — у изголовья гроба. За последний этот год своей жизни бабушка не изменилась — и лежала такой, какой он видел ее в последний раз, только с закаменевшим от холода морга твердым мертвым лицом. Белый платок, которым она была повязана, сбился набок, открылись седые реденькие волосы, разделенные на пробор, тоже какие-то мертвые и словно бы заледенелые. Берестяков нагнулся и поправил платок.
Глаша, почувствовав его рядом, поднялась и уткнулась Берестякову в грудь.
— Ой, Лександр… — причитая, сказала она. — Ой, кабы ты знал… Ведь баба-то Люба заместо отца-матери мне была… Ты-т не знаешь — давно было… сама уж старуха совсем, а вот помню, как она нянчилась с нами… Не сказывала она тебе?..
— Сказывала, — отозвался Берестяков. Сердце у него в груди вновь ворохнулось, сейчас оно было все утыкано словно бы шипами, и они остро вонзались изнутри куда-то под сосок.
— Ой-ёй-ё-о… — завыла вдруг низким голосом Клавдия.
Берестяков посмотрел на нее — она раскачивалась из стороны в сторону, заткнув себе рот варежкой, а рядом стояла мать, губы ее были по-прежнему крепко сжаты, из полуоткрытых глаз катились слезы, она их не вытирала, они застыли у нее на щеках двумя узкими слюдяными полосками. Отец метрах в полутора от гроба стоял, склонив голову, шапку он снял, и его тяжелая квадратная лысина, освещенная сбоку, матово отражала красный закатный свет. И тут сердце у Берестякова заворочалось в груди свернувшимся в клубок ежом, голову обожгло хлынувшей волной горячей крови, ему сделалось стыдно за все свои мысли этих последних двух дней, за все свое поведение с матерью, отцом, сестрой, Михаилом, за все свои грубые, резкие, несправедливые, неверные, обидные слова!..
Мать наклонилась к гробу, поцеловала бабушку в лоб и выпрямилась.
— Прощай, мама, — сказала она.
И Берестякова тоже бросило вперед, он нагнулся, закрыл глаза, открыл, поцеловал бабушку в щеку и быстро отошел в сторону. В висках грохотало, сердце стало тяжелым как камень.
Откуда-то появились могильщики. Потоптались в сторонке, потом приблизились, встали возле могилы, и тот, что сопровождал утром Берестякова с Михаилом, спросил деловито, оглядывая всех быстрым, каким-то бравым взглядом: «Ну, все?» — и они взяли от сосны прислоненную к ней крышку, примостили ее, вытащили откуда-то из карманов молотки, гвозди и стали забивать гроб…
Когда все было закончено, утренний могильщик, отерев со лба пот, нашел взглядом Берестякова и показал ему кивком головы: «отойди-кось…» Берестяков пошел в сторону штабеля старых камер, достал на ходу из бумажника десятку и, когда они сошлись с могильщиком, отдал ее.
— Все, в расчете, — с пожеланием радости жизни в голосе сказал могильщик. — В расчете, все, полном. А уж мы для вас постарались тоже…
Берестяков повернулся и пошел обратно. Возле свеженасыпанной могилы с установленной уже оградкой мать разрезала прихваченными из дома ножницами полотенца, на которых несли гроб.
— Обычай такой есть, — повернулась она к Берестякову, когда он подошел. — Раздать надо. Ты, Глаша, возьмешь одно?
Глаза у нее были сухими, и говорила она обычным своим напористым и с каким-то неуловимым оттенком деловитости голосом.
Мужчины с отцовской работы спустились уже на дорогу и стояли возле автобуса, курили. Солнце зашло, в воздухе словно бы начала разливаться вечерняя темнота, и снег теперь не искрился, не ослеплял, а был матово-белый, отливающий ровной глубокой синевой.
— Ну, пойдем? — тронула Берестякова за плечо сестра.
Она была с Михаилом. Михаил, отвернув рукав, смотрел на часы, и Берестяков увидел циферблат: десять минут пятого.