Солнце на улице обжигает кожу под глазами, асфальт шибает снизу душным мазутным жаром. До Дворца культуры я успеваю зайти домой и похлебать, быстро разогрев, щей прямо из кастрюли. Проходя мимо двери Алексея Васильевича, я думаю — не позвонить ли, но некогда, да и не до меня им сейчас, и я прохожу мимо. Любопытно, вспоминаю я, зачем это я понадобился Фадею Анисимовичу?
И по дороге во Дворец я вспоминаю об этом почему-то еще несколько раз, и встреча с ним не заставляет себя долго ждать. Фадей Анисимович стоит у гардеробной стойки вместе с той девочкой-практиканткой, с обычной своей брезгливой гримасой на бульдожьем, с низко висящей булыжниковой челюстью лице, говорит ей что-то, взмахивая рукой, будто долбя воздух, и, завидев меня, расплывается в улыбке.
— А-а, Александр Степаныч! На ловца, видишь, и зверь бежит. Собрался к тебе вечерком заглянуть, а ты собственной персоной. Вместе выступать будем? Да, Оленька? — обнимает он студентку, наклоняя к ней голову.
Девушка высвобождается из-под его руки и ступает ко мне.
— Здравствуйте! Ой, как здорово, что вы знакомы. Просто прелестно. Дети, Александр Степанович, уже в зале, давайте еще подождем и пойдем.
Прелестно. Значит, мы будем выступать вместе с Фадеем. Ветераны. Старожилы. Вместе. Лучше не придумаешь. Приветствие мое девушке выходит, видимо, довольно холодным — она отворачивается и смотрит куда-то в сторону.
— Разговор у меня к тебе, — говорит мне, поднимая указательный палец, Фадей Анисимович. — Очень любопытный. После выступления поговорим.
Действительно любопытно. О чем?
Через десять минут мы рассаживаемся в президиуме. Нас не двое с Корытовым, нас четверо. Девушка на всякий случай запаслась сразу четырьмя. Мало ли что — ветераны, долгожители, вдруг кто-то заболеет или даже умрет… Тем лучше, впрочем, что четверо, коль уж я здесь. Что я такое особенное могу рассказать? Ну, на месте этого стояло вот это, на место того — вот то, в таком-то году стали выпускать это, а в таком-то — то. Хороший мемуарист воссоздает время, эпоху, образ их, этого мне не дано, не умею. Да и призма, через которую я вижу все, оглядываясь назад, ну что она… разве та? Счетовод, плановик, экономист, цифирь да графа, все на фронт, я — в заводскую поликлинику: что-то у меня из-под стекляшки гной пошел…
Нас представляет зампредседателя профкома завода. Мои товарищи по застеленному кумачом столу покашливают в кулаки, делают строгие, значительные лица, смотреть на них со стороны — смех разберет, неужели и я так выгляжу?
Да, вот непроизвольно тоже начал похекивать, прочищать горло. Фу, черт!
— А сейчас перед вами выступит… — доходит очередь до меня.
Я снова прочищаю горло, верчу шеей в воротнике — о господи! — и начинаю нести какую-то ахинею, жестяную тарабарщину, которая всем этим ребятам за двенадцать-четырнадцать их лет успела уже навязнуть в зубах. Я говорю о том, как мы недосыпали, недоедали, но работали, но гордились… где же это я жил… на страницах краткого учебника истории для начальной школы, что ли?
У девочек, не по-форменному, легко и открыто одетых и оттого кажущихся взрослее, чем они есть, как всегда в таких случаях, умненькие, благопристойные, вежливые лица. Они сидят на первых трех рядах, а мальчишки, сколько их ни сгоняли вперед, расселись группками по трое, четверо по всему залу, и слушают, ухмыляясь и что-то выкрикивая время от времени, и стреляют исподтишка друг в друга бумажными пульками.
Надо спасаться. Надо как-то съезжать с этой колеи. И я сам себя прерываю:
— Но, конечно же, и кроме производства, были у нас дела. Вот жил я в бараке, комната у меня, в комнате печь. Печь нужно топить, дрова нужны. До войны как было? Пишу заявление, плачу деньги, выписывают квитанцию. Иду с квитанцией на наш заводской ДОК, деревообрабатывающий комбинат, сдаю ее, в свой срок стучится ко мне возчик: «Хозяин, куда бревна сваливать?» А война началась — людей нет, лошадей не хватает, выписали наряд — и вот пошел на конный двор бегать: когда тебе лошадь выделят…