— А не надо со стороны, — оборвал Воробьев. Он покраснел и не глядел на Кодзева, отводил от него глаза. — Много со стороны видно… И вообще, не твое дело, сам же сказал.
— А просто сердце за тебя болит. Чтобы ты себе жизнь не сломал.
— Пусть оно у тебя не болит.
Воробьев стрельнул на Кодзева глазами, с усилием подержал его взгляд мгновение, отвел глаза и снова заложил руки с гантелями за голову. Но нагибаться не нагибался. Ждал, видимо, чтобы Кодзев отошел.
Да, конечно, ворохнулось в Кодзеве со стыдом, не следовало говорить об этом. Никакого смысла. Никогда в таких делах не имеет смысла — со стороны. Никогда. Болван.
Но инерция уже несла, невозможно было остановиться так вот с ходу, и Кодзев сказал:
— Ты не лезь в бутылку, Леня. Ведь только добра тебе… Как «пусть не болит», когда мы тут в одном котле все, полное общежитие? Ладно, если б она тобой развлекалась только. А она ведь, похоже, женить тебя хочет. Что такое жена, понимаешь? Не ту возьмешь в жены — всю жизнь перекурочит, и разойдешься — не оправишься. Талант был — уйдет, добрый был — станешь злым… Жена — это ведь твоя часть, половина, говорят, даже, а если половина тебя…
Кодзев запнулся: Воробьев снова взглянул на него, кровь от лица у Воробьева отлила, а в глазах стояли слезы.
— Что ты понимаешь, — проговорил Воробьев, не отнимая теперь взгляда от Кодзева. — Ведь ты же не знаешь. И все вы не знаете. Она чудный человек. И несчастный. У нее так жизнь сложилась… Никто не позавидует. Может быть, и женюсь. Но только вы не мешайтесь.
Кодзева как пробило: а ну как и в самом деле правда? Все вместе, все на виду, а все равно — все со стороны о ней, кроме него. Видно со стороны, да, но что видно — то, что снаружи, а то, что внутри, разве увидишь? В стыд, что легонько плескался в нем, влилось тяжелое, покаянное чувство вины перед Воробьевым.
— Прости, — пробормотал он. — Прости, Леня… Я тебе, добра желая…
Воробьев не ответил ему.
Кодзев пошел через пыльное, в бороздах тракторных следов пространство площади к реке, дошел уже до того места, где начиналась трава, и остановился. Куда это он пошел. Есть, что ли, время. Подышал немного свежим воздухом — и все, хватит. Надо пойти, пока еще не вернулись женщины из бани, погладить свежую рубашку, свежий халат. Брюки; может быть, удается. А то потом они придут, не подступишься к утюгу, да и надо будет кабинеты разворачивать, веревки натягивать, простыни развешивать, — здесь хирург, здесь окулист, здесь невропатолог…
Он повернулся и пошел назад, к клубу.
По дороге, с рассыпанными по плечам чистыми пушистыми волосами — как лен, впрямь! — покачивая зеленой нейлоновой сумкой на запястье, скорым своим веселым шагом летела Лиля.
— Мальчики! — закричала она еще издали, увидев, что Кодзев ее заметил. — Вы еще здесь? А девочки меня послали, ждут-ждут, кто же им спинку потрет?
Кодзев похмыкал. Лиля, наверное, могла поднять настроение даже мертвому.
— А ты что, уже вымылась? Так быстро?
— У меня бабка была стахановка, ударница первых пятилеток, — сказала Лиля. — А зубодер наш, наверно, еще ноги в штанины просовывает?
— Что тебе дался Дашниани! — Словами Кодзев укорил ее, а придать нужную строгость голосу не сумел. — Только и следи, чтобы вы не поцапались, разводи вас в стороны. Ну он не может, так ты хоть пожалей меня.
— Давай, — тут же подхватила Лиля. — Пожалею. Халат тебе погладить? Давай.
Она заметила, что в банные дни Кодзев, чистый старый халат, не чистый, обязательно меняет на свежий, и уже не в первый раз совершенно добровольно освобождала его от утюжки.
— А я еще и рубашку собирался, — закинул удочку Кодзев.
— Ой, Сань, как тебя только жена из дому не выгонит, — сказала Лиля. — Хи-итрый до чего! С таким хитрым жить… Прямо сейчас, наверно?
— Так уж вымыться — и надеть, — невольно в тон ей отозвался Кодзев.
Лиля притворно громко вздохнула:
— Ой, какие вы все, мужики… просто ужас!
Они взошли на крыльцо, Кодзев, пропуская Лилю внутрь, приостановился, оглянулся зачем-то, — поймал взглядом Воробьева, без гантелей уже, делающего дыхательное упражнение, поймал несколько крыш, заборы палисадников, и сверкнула в глаза, отразила яркий солнечный свет река. Словно бы что-то изменилось за эти десять минут, проведенные на улице, выходил, чувствовал: утро еще, сейчас ощутил: день уже. Нынешний день, завтрашний, они ясны, определенны, их можно и не считать, и впереди, значит, три еще лесопункта, три — и все, конец. А там снова в обычную свою, привычную колею, дома ложиться спать, дома вставать, всех своих трех девок как видеть хочется — с ума сойти. Так вот только и поймешь, как связан. По рукам, по ногам, и сам ты, один, — ничто, пустое место, нет тебя. Есть имя, есть фамилия, есть тело, а тебя, того, что помимо имени-фамилии, помимо и тела, которое лишь пустая оболочка, — тебя нет без них.