— А Ветлов зачем сюда приехал? Не время, кажись, среди лета хозяйство бросать.
— Из Петербурга он по каким-то делам к нашему Петру Филипповичу ездил. Он таперича только и делает, что из лесу в Петербург ездит, а оттуда на праксинский подмосковный хутор и всегда у меня останавливается, во флигельке, что я в саду выстроила. Сегодня он с раннего утра ушёл к боярину Угрюмову, который вчера за ним посылал. К Угрюмову деверь из Петербурга с вестями приехал, вот он, прослышав, что Иван Васильевич здесь проездом, и послал его просить к себе на целый день. Дочка у него невеста: спят и видят за Ветлова её отдать. Девушка хорошая, умная, красивая, и приданое богатое. Ты бы замолвил ему о ней словечко, Пётр Ермилыч. Мне неудобно в это дело ввязываться, с самой Угрюмовой мы давнишние приятельницы, боюсь, чтоб не стали на меня пенять, если сватовство не удастся. А хорошо бы ему жениться, ну, что он там, в лесу-то, как сыч, всё один да один, того и гляди, от скуки с какой-нибудь непутёвой спутается, да, Боже сохрани, дети пойдут...
— Понятно, что если уж кому советовать жениться, так ему, — согласился Бутягин.
— Ну вот, ты его и наведи на мысль, что Угрюмовы не прочь бы его в зятья принять... А вот и он! Лёгок на помине!
Вошёл Ветлов и, поздоровавшись со своим старым другом и благодетелем, тотчас заговорил про новости, привезённые угрюмовским деверем из Петербурга. Было что рассказать: Меншиков совсем забрал царёнка в руки, перевёз его в свой дом на Васильевский остров, всех преданных ему слуг отставил и окружил своими клевретами, Маврина в Сибирь сослал ни за что ни про что, а вместо него приставил наставником к царю графа Остермана, и Долгорукие только руки себе потирают, глядючи, как пирожник зарывается. Дочь с царём обручил и приказ издал, чтоб на ектении её как царскую обручённую невесту поминали. Так он, проклятый проходимец, царя-отрока так стеснил, что дохнуть не даёт. И за цесаревной строгий надзор учинён. Лизавета Касимовна мне сказывала, что приказано князю каждый раз заранее доносить, когда цесаревна соберётся ехать к царю либо он сам в царские покои является...
— Всё это я уже от Авдотьи Петровны слышал, а ты мне про царя-то скажи, какие на него могут быть у русского народа надежды! Найдём ли мы в нём блюстителя русского духа и защитника православной веры? Вот что мне надо знать повернее, — не без раздражения прервал его Ермилыч. — Понимаешь?
— Как не понимать, Фёдор Ермилыч? Не ты один задаёшь этот вопрос, да ответить-то на него вряд ли кто возьмётся, вот что. Младенек он, двенадцати годочков ему ещё нет, ребёнок, можно сказать, и мысли у него ребячьи — что же может он понимать? Что ни говори ему, со всем соглашается и обещает со слезами всё так сделать, как ему советуют, и, может, сделает, когда придёт в настоящий разум, а только долго этого ждать, Фёдор Ермилыч. Знаешь пословицу: поколь солнышко не взойдёт, роса глаза выест. А будут ли этой поганой росой Меншиковы или Долгоруковы, для нас всё единственно.
— Долгоруковы? Да нешто уж похоже, чтоб они силу забирали?