Выбрать главу

— Вы, значит, сына Алексея желали бы отстранить от престола?

Ответа не последовало, и наступило молчание.

— За что вам Долгоруковы не полюбились? Родовитые бояре, родине достаточно послужили, даже Петру не сдавались. Чем они вам не угодили? — возобновил после минутного размышления Ермилыч прерванный разговор.

— Что же мне тебе доказывать, Федор Ермилыч? Я — человек молодой и неопытный, мне тебя не учить, вот ты будешь там и со стариками поговоришь, они тебе сумеют лучше меня все объяснить и про честолюбие Долгоруковых, и про их алчность, и про гордость, все-все ты там узнаешь.

— Все-таки русский вельможа, — заметил Бутягин.

На это Ветлов промолчал, и только по угрюмому выражению его лица можно было догадаться, как мало утешает его упование Федора Ермиловича на русское происхождение нового временщика.

— Ну, что Бог даст, — продолжал Бутягин, возобновляя после довольно продолжительного перерыва разговор, — все в его святой воле, а нам надо только ему молиться, чтоб, какими ведает путями, спас Россию! О себе уж заботиться даже грешно при тех бедствиях, что грозят родине… Ты куда же, Иван Васильевич, отсюда путь держишь?

— Петр Филиппович велел на его хутор съездить, чтоб дело кончить с покупщиком, который на него объявился. Побываю, значит, там, может, недельку, а может, и дольше, как Бог даст, а оттуда опять через Москву в лес. Там дело изрядно обставилось, сбыт леса, можно сказать, безостановочный. Жизнь там кипит вовсю, Федор Ермилыч, и какая жизнь-то: совсем Божья! Там настоящая Россия, — продолжал он с возрастающим одушевлением. — Никто нам не мешает по древнерусским свычаям и обычаям жить и Богу молиться, все делаем сообща, с Богом и совет зачинаем, с ним и кончаем…

— Это с беглыми-то да с разбойниками? — усмехнулся Ермилыч.

Молодой человек вспыхнул, и глаза его загорелись.

— Да, Федор Ермилыч, с беглыми и, пожалуй, с разбойниками. Есть у нас промеж соседей и такие, у которых руки в человеческой крови обагрены, — это, что говорить: что правда, то правда, и все-таки скажу я вам, положа руку на сердце, что чище они душой здешних воротил, и, невзирая на их злодеяния, дух в них еще не угас, как у здешних, и понимают они святую Русь и Бога куда лучше многих из питерских пресвитеров и самого митрополита… У них совесть есть, Федор Ермилыч, и на совесть их можно положится, а найди-ка ты мне хоть одного из вельмож, что окружают теперь престол, с совестью! Ни одного не найдешь, потому что тех, которые ее не растеряли, давно казнили, или сослали, или сами от греха вовремя удалились…

— К вам, что ли? — продолжал поддразнивать его старик.

— Может, и к нам, а может, туда, куда ты сам ушел, тебе, Федор Ермилыч, лучше знать, ведь имена-то их, тех, что с батюшкой моим пострадали, я от тебя узнал, и, окромя тебя, научить меня уму-разуму некому было, — возразил не без горечи молодой человек.

Дворянин Василий Ветлов был из первых, казненных Петром за сопротивление его нововведениям. Он со многими другими отказался присягать по новой присяге, установленной царем, считая ее несогласной с заповедью Спасителя. Жена его вскоре после него умерла от страха и печали, поручив младенца-сына добрым людям, в числе которых был Бутягин, заботившийся о сироте, как о родном ребенке.

Напоминание об этой катастрофе тронуло старика, и, чтоб загладить впечатление от неуместной шутки, разбередившей сердечную рану Ветлова, он перевел разговор на дочку общего их приятеля Угрюмова и, расхвалив ее ум, трудолюбие, кроткий характер и красоту, предложил Ивану Васильевичу ему ее сосватать.

— Чем бобылем-то в лесу жить, обзавелся бы семьей. Угрюмова — самая для тебя подходящая подруга жизни: скромна и умна, в какую хочешь трущобу ее завези, нигде не соскучится, везде себе дело найдет. Родители ее тебя знают и уважают, отказа ждать нечего…

Но лицо его слушателя все больше и больше омрачалось по мере того, как он говорил, и, наконец, не вытерпев, Ветлов его прервал просьбой бросить и думать про это дело.

— Не до свадеб теперь русским людям, — угрюмо заметил он. — На самом краю пропасти, можно сказать, стоим. Истинно последние времена настали. Ты где же в Петербурге думаешь пристать, Федор Ермилыч? — круто переменил он неприятный для него разговор, не ожидая дальнейших возражений от своего собеседника.

— В Невском монастыре. Там у меня живут знакомые монахи, авось не выгонят, дадут приютиться в какой-нибудь пустующей келейке.

— Вот это хорошо ты придумал. Тебе в монастырь и вызвать Петра Филипповича будет сподручнее, чем в другое место. Они там, во дворце-то, ведь тоже вроде как в монастыре: за каждым их шагом следят, чтоб знать, куда ходят и кто к ним приходит. В монастырь-то и Лизавета Касимовна завсегда может отпроситься под видом святым мощам поклониться, я и сам таким манером с ними виделся. Оба просили к ним не приходить.

— Это до поры до времени. Будут другие птицы, будут и другие песни.

— Ох, боюсь я, Федор Ермилыч, чтоб и при других птицах песни не остались все те же!

И, оглянувшись по сторонам, чтоб убедиться, что никто их слышать не может и что Авдотья Петровна не скоро вернется из буфетной, где под ее наблюдением заготовляли подорожники для уезжавшего в ту ночь гостя, он прибавил, таинственно понижая голос:

— Ведь и Долгорукий норовит свою дочь Катерину за царя сватать.

— Да неужто ж?! — вскричал Бутягин. — Ведь она еще старше царя, чем меншиковская Марья!

— На целых шесть лет, и к тому же с французом одним, посольским, давно в амурных лазуканиях упражняется, а уж нравом такая строптивая да гордая, что царь ее, говорят, крепко побаивается. Вот какую непутевую девку нам норовят в царицы навязать!

— Да, может, это враки?

— Были бы враки, разве бы я себе позволил пустыми слухами тебя беспокоить, Федор Ермилыч? — возразил со вздохом Ветлов. — От самих Праксиных слышал.

— Там уже, значит, всем это известно?

— Не всем: до поры до времени таятся, ведь еще Меншиков-то в силе. Пользуются таперича его болезнью, чтоб царю глаза открыть на его мошеннические проделки, и во дворце цесаревны, и на половине великой княжны Натальи Алексеевны только и разговору что о его лукавости.

— И что же царь?

— Эх, Федор Ермилыч, царенок наш такими людишками окружен — один срам! Понабрал ему двор Меншиков, нечего сказать! Один только наш Петр Филиппович с душой, настоящий человек и православный христианин, остальные хуже собак, право! У каждого только одно и есть на уме: побольше себе и своим урвать да посильнее протекторов себе приобрести; совсем бездушные люди — ни сердца у них, ни совести, хуже немцев. И где только такие отыскались, откуда взялись? Дивиться только надо.

— Куда хорошие-то люди девались? Вот ты лучше что спроси, — угрюмо заметил Бутягин. — Такой именитый боярин, как Алексей Долгоруков, старинного русского корня, а больше о себе да о своей родне заботится, чем о царском благополучии да о государственной пользе! Эх, Петр Алексеевич, Петр Алексеевич! Испакостил ты наших родовитых бояр! Таких ты делов понаделал, что без помощи Божией не выпутаться нам из смрадного болота лжи и разврата, в котором мы по уши по твоей милости завязли!

— Чудес Господь теперь больше не являет, — со вздохом заметил Ветлов.

— Не моги этого думать, сынок! — вскричал с жаром старик. — Ты прежде постранствуй, как я, по всей России да поживи везде с русскими людьми, тогда и увидишь, что не в одном твоем лесу живет православный народ, да не одни только опальные да беглые, которых злая судьба к Спасителю пригоняет, а такие, которые за православную веру спокон века ведут борьбу и с хитрыми поляками, и с злыми турками, и со всякими нехристями. Поезжай на тихий Дон к казакам, за Киев, на Урал, везде найдешь людей, пострадавших за веру и понимающих ее так, как мы с тобой ее понимаем. Им одно только нужно от русского царя: чтоб был православный, как великий князь Александр Невский, как царь Алексей Михайлович, да чтоб Россию свою превыше всего любил — все от такого снесут и с радостью за него умрут. А до всего прочего и дела нет. Зол, жесток, несправедлив, от природы мучитель, каким был царь Иван, Грозным прозванный, — ничего, значит, так Богу было угодно, надо терпеть. И терпят, не ропщут и ни на чьи улещивания не поддаются. А отшатнись царь от православия, уж он нам больше не царь, нет у нас больше к нему ни любви, ни уважения, ни преданности, и терпим его потому только, что сила солому ломит. Так было с Петром. Антихристом он слывет у настоящих русских людей, а глас народа — глас Божий. Жена его хотя и чужеземка, но врагом православия, как он, себя не проявляла, и выносили власть ее без радости, правда, но с терпением и все сваливали на Меншикова, от которого ждали, что он, как русский человек, будет поправлять злодейства Петра, а он заместо того только о своей собственной шкуре заботился и до того обнаглел, что задумал царя на своем отродье женить! Вот и обрадуется вся Русь его погибели. Надо в самый корень причин смотреть, тогда и последствия будут ясны как Божий день. Пуще всего русский народ ненавидит наглость. Несдобровать и Долгорукову, если до потери разума обнаглеет, вот помяни мое слово!