— А сынок-то не в тебя, мне Дивьер сказывал, что у него больше охоты над счетными книжками корпеть, чем нам в нашем деле помогать. Сразу видать, что москвич, тупой ханжа, — нам таких не надо.
Сорвав свою досаду на отце провинившегося сына, царь от него отвернулся и с тех пор стал все реже и реже оказывать ему милостивое внимание. Но Ермил Васильевич был этому даже рад: слова сына, в первую минуту приведшие его в негодование, чем больше он о них думал, тем все более и более казались ему справедливыми.
А ведь это правда, что царем овладел дух злобы и ненависти ко всему русскому и что только те люди, которые тоже поддались этому иноземному духу, ему милы; правда также и то, что с каждым днем он становится решительнее и более жестоким и что скоро настанет время, когда он ни перед чем не будет останавливаться, чтоб ставить все на своем, и без милосердия будет коверкать и истреблять с лица земли все и всех, кто поперек дороги ему стоит… Верит ли он в Бога? Если верит, то Федюшка прав: надо быть в безумии, чтоб так нагло, как он, попирать Божеские законы… значит, он безумный… А если не верит?.. Тогда какой же он русский, православный царь? Значит, правы все те, которые мученический венец приняли, не признавая в нем русского царя? Правы и люди старой веры, видящие в нем самого духа тьмы…
Мысли эти не давали ему покоя. Раз проснувшееся сознание не засыпало больше, как ни убаюкивал он его такими софизмами, как: все это не им заведено и не ему исправлять… против рожна не попрешь… Сколько уж народа погибло за супротивничанье этому дьяволу в образе человеческом, а что от того проку?..
Пришлось припомнить слова сына и насчет поистине нечеловеческой прозорливости царя. Ничего от него не скрыть, он мысли человека читает на его лице, как в открытой книге, и дар этот тоже у него от отца лжи и зла, потому что он одно только дурное извлекает из этого дара…
И все страшнее и страшнее становилось бедному Бутягину и за себя с сыном, и за Россию. Наконец, тоска так загрызла ему сердце, что он не в силах был дольше терпеть и пошел посоветоваться с Федором, как им устроить свою жизнь подальше от дьявола, с его выдумками и нововведениями.
— Чтоб нам про все это не слышать и ничего этого не видеть, Федюша. Ну-ка, раскинь умом да присоветуй, — сказал он ему в заключение покаянной речи, с которой пришел к сыну в уютную светелку, отведенную ему хозяином в глубине сада, где он и принял отца в воскресенье после обедни, когда был уверен, что никто беспокоить их не будет.
У немцев потому было лучше жить в это страшное время, чем у своих, что никто в душу к тебе не влезает: делай только свое дело, а чем занимаешься, кого видишь и о чем думаешь в свободное время — никому до этого дела нет. А что всего было важнее — это то, что никого не подведешь. Немцы пользовались особенным покровительством царя и любимца его — генерал-полицмейстера Дивьера. Немцев не считали способными ни на бунт, ни на предательство.
— Не время теперь, батюшка, уходить из пекла на прохладу и на покой, — угрюмо ответил Федор на предложение родителя. — Про намерение царя развестись с законной супругой, нашей царицей Евдокией Феодоровной, и заключить ее в монастырь слышали? А ведь царица ему царевича, наследника престола, родила!
— Что же мы против этого можем поделать, Федюша? И раньше это бывало, что цари русские чистоты нравов не соблюдали…
— Когда? Какие цари? — запальчиво вскричал Федор. — После язычества еще не то было… мало ли что было встарь, когда русские люди ни веры своей не понимали, ни обязанностей перед родиной! Почитай-ка жития тех из наших великих князей и царей, которых мы почитаем как праведных и высокого своего сана достойных, вот и увидишь, чем Русская земля держалась и какие наказания были России за грехи ее правителей. Ведь Грозный-то Иван не от законной жены великого князя родился, а от Глинской Елены, которая не погнушалась заступить место отвергнутой Соломонии, не дождавшись ее смерти. Вот он перст-то Божий! А теперь, после того как у нас были такие благочестивые цари, как Михаил Феодорович и Алексей Михайлович, Петр затевает с Грозного, в самом что ни на есть скверном и душегубительном, пример брать? И ты, батюшка, за другими повторяешь, что такая мерзость у нас в России не в первый раз!
— Я, Федюша, не такой ученый, как ты, — возразил со смущением старик. — Послушал бы ты тех, с которыми я живу с тех пор, как Господу Богу было угодно призвать к себе твою мать! — прибавил он со вздохом. — Все здесь, ему потрафляючи, на блуд, да на пьянство, да на всякое греховное воровство как на пустяки смотрят…
— Царевичу Алексею ведь уж пятнадцатый год идет, каково ему все эти безобразия выносить? Каково ему знать про терзания матери и не иметь возможности ничем ей помочь? — продолжал размышлять вслух Федор. — Он в нашей вере хорошо начитан и большое имеет пристрастие к духовному просвещению — все, значит, может понимать, как настоящий русский человек. Каково ему видеть, что отцом его овладел дьявол, на пагубу Русского государства? И ты только проследи, батюшка, с каких пор пошла эта пагуба: с той самой распроклятой немки, гулящей девки Монсовой, что соблазнила его распутством да иноземными бесстыдными ухватками. Вот он, дьявол-то! Как тут лукавства его не видеть?.. Она на него и остуду к царице напустила, и ненависть ко всему русскому; не попадись она ему на глаза, жил бы теперь по-божески и правил бы царством по божеским, а не по бесовским законам! С кем только она ни путалась, начиная с чертова сына Лефорта, при котором в любовницах состояла, когда царь ее в наложницы себе взял! И из-за такой мерзавки он свою законную супругу, русскую царицу, в монашество силой постриг и в горькой нужде держит! Ведь все это царевичу известно — ему девятый год шел, когда его мать стали тиранить, он все это помнит…
— Тише ты, тише, ради Бога! Не знаешь разве, что за такие слова люди голову на плаху кладут? — прервал его отец, боязливо оглядываясь по сторонам и хватая его за руку, чтоб заставить смолкнуть.
— Знаю, батюшка, все знаю, а потому так и думаю, так и говорю, — отвечал он с загоревшимися решимостью глазами.
— Откуда ты знаешь? С кем ты тут сошелся? Кто тебе все это рассказал? Про это под страхом смертной казни запрещено разговаривать!
— Ну и пусть казнят, а пока буду про царевича, про моего будущего государя, у тех, кто знает, расспрашивать, чтоб знать, каких он мыслей держится и чего нам от него в будущем ждать…
— Не попадись! — чуть слышно вымолвил старик.
Он был так удручен, что не в силах был даже спорить с сыном и доказывать ему, что он идет на гибель.
— Если и попадусь, так не за себя одного, а за всю Россию пострадаю. Таких-то, которые думают, как я, много, батюшка.
— С Монсовой у него уж давно связь распалась, — робко попытался отец заступиться за царя.
— Ах, батюшка, точно вы не знаете, что другая немка залезла ему в сердце, и которая будет для нас хуже, одному Богу известно, — угрюмо возразил Федор. — Брось ты его обелять, батюшка: черного белым не сделаешь, как ни старайся, а ты лучше сам раскинь умом, к чему он все это ведет и чем это может для нашей родины кончиться! В какую пришел ярость, когда узнал, что без него царевич к матери в Суздаль ездил! С радостью он у него из тела сердце бы вырвал — вот он как ненавидит его за то, что вместе со всеми русскими людьми отверженную царицу, мать свою родную, любит и уважает…
— Ах, Федюша, Федюша! На беду я тебя сюда из Москвы выписал! — проговорил сквозь слезы старик.
— Не жалей об этом, батюшка: что судьбой положено, того не избегнешь. Я бы и там познакомился с людьми, преданными царевичу, которые мне открыли бы глаза, и даже, может быть, скорее, чем здесь.
— А я-то хотел тебя туда назад отправить!
— Нет, батюшка, я уже теперь слишком много знаю, чтоб оставлять тебя здесь, с этим зверем, одного. Погибать — так уж вместе. Чует мое сердце, что, расхрабрившись удачами, он таких понаделает бед, что и твое незлобивое и ослепленное сердце от него отвернется, и тогда с кем же ты тут останешься, если меня не будет?