— Покорнейше благодарю, ваше императорское высочество, за ласку, и дай вашей милости Господь использовать нынешний случай на счастье России, — произнес он с торжественностью, не опуская глаз под ее пристальным, испытующим взглядом и в свою очередь пытаясь понять ее душу по выражению ее лица.
— Как ловко все устроили! — продолжала она между тем, с особым удовольствием распространяясь о том, что переполняло восторгом ее сердце, перед человеком, которого она видела в первый раз, но к которому почувствовала с первого взгляда безграничное доверие, точно к старому и преданному другу. — Из Меншиковых друзей никто ничего не подозревал, и никто не мог его предупредить; в такой, говорят, растерянности обретается, что, наверное, наделает непоправимых глупостей… А дочка-то его сегодня у меня как фордыбачилась. С какой помпой явилась! Царская невеста! А уж как царь-то рад, что избавился от всей этой семейки! Он решил скорее в Москву ехать короноваться и долго там пожить…
— Кабы совсем в Москве остался, ваше высочество! — позволил себе вставить Ермилыч.
— Что Бог даст, тезкин кум, что Бог даст! — сказала она, лукаво подмигивая Праксиной. — Не все вдруг! Ты нам счастье принес, старичок, я тебя за это, как родного, полюбила. Поживи у нас подольше, — повторила она, протягивая ему на прощание руку все с той же светлой улыбкой, обаянию которой так трудно было не поддаться: оставаться к ней равнодушным после того, как она с человеком поговорит и улыбнется ему, не было никакой возможности.
И опять вспомнился ему Алешка Розум, а когда он в ту ночь, под самое утро заснул, явился перед ним в грезе этот самый Алешка, как живой, да такой радостный и светлый, точно ему там, за тридевять земель, стало известно, что здесь происходит…
А Праксина провела эту ночь совсем без сна. Разделяя всеобщую радость, царившую во дворце цесаревны, по случаю падения злейшего ее врага, она тем не менее не могла не мучиться неизвестностью насчет будущего и недоверием к заместителю Меншикова, властолюбивый и мстительный нрав которого был всем хорошо известен, равно как и распутство его сына, ближайшего к царю человека, снискавшего всеобщее негодование своими циничными выходками, мотовством и отсутствием всяких нравственных правил. Как-то новые правители государства будут действовать, и объявятся ли люди, настолько сильные и преданные родине, чтоб обуздать их алчные и себялюбивые инстинкты и поставить преграды страшному злу, которое они могут принести несчастной России? Внутренний голос ей говорил, что Долгоруковы опаснее Меншиковых, если с самого начала не обуздать их.
К этим тяжелым мыслям примешивалась тревога за мать. Пани Стишинская так неосторожна и легкомысленна, что легко может поплатиться за страсть заискивать и залезать в дружбу к сильным мира сего. Опала Меншиковых, может быть, уже на ней отразилась, может быть, и она тоже уже арестована вместе со всеми приближенными павшего временщика? Разве она не хвасталась не далее как накануне, когда приезжала сюда в свите бывшей царской невесты, что княжна Мария не может без нее жить, что она даже ленточки не купит, с нею не посоветовавшись, и часто задерживает ее ночевать, чтоб рассказывать ей про свои сердечные дела, жаловаться на холодность царя и на тщету всех принесенных жертв из-за тщеславия отца? Очень может быть, что ее и на этот раз задержали в доме Меншиковых и что она таким образом попала вместе с другими в западню.
Предположение это было так мучительно, мысль, что мать ее, может быть, теперь в тюрьме и от испуга и растерянности Бог знает что на себя и на других возводит, чтоб только умилостивить своих судей, мысль эта была так несносна, что Лизавета, не дождавшись, чтоб рассвело, поднялась с постели, наскоро оделась и отправилась в людскую, куда приказала позвать конюха Сашку, молодого малого, которого она сюда определила на службу и который ей был беззаветно предан. Когда он пришел, она спросила у него, не возьмется ли он узнать о судьбе ее матери пани Стишинской, приезжавшей накануне сюда с царской невестой княжной Марией Александровной Меншиковой.
— Ты ведь, верно, слышал, что и сам князь, и все его семейство под арестом, а матушка моя у них часто ночует, может, и сегодня она там была и вместе со всеми арестована, так мне хотелось бы это скорее узнать, понимаешь, но только осторожнее, ради Бога, чтоб и самому тебе не попасться, да и нас в беду не ввести.
— Не извольте беспокоиться, Лизавета Касимовна, мне не в первый раз в меншиковский дворец ходить, у меня там знакомый повар живет, и я бы там сегодня без вашего наказа побывал, чтоб узнать, куда его девали, — отвечал Сашка.
— Ну и прекрасно, ступай разузнавать про твоего приятеля, да заодно и про пани Стишинскую узнай.
Вернулась Праксина к себе, когда было еще темно, и легла в надежде хоть часочек отдохнуть перед хлопотливым, только еще начинавшимся днем. В обычное время она встала и с помощью горничных сделала свой туалет, чтоб по первому зову идти к цесаревне в спальню, где уже находилась Мавра Егоровна и слушала в десятый раз рассказ о вчерашнем событии, которым цесаревна была так поражена, что не уставала о нем говорить и в то время, как ее одевали, и когда пришел волосочес убирать ее голову.
Весь этот день она намеревалась провести дома. Может быть, сам царь к ней заедет, чтоб поделиться с нею впечатлениями: ему ведь известно, что она имеет еще больше причин, чем он, ненавидеть Меншикова… И к тому же надо и Долгоруковым дать опомниться от триумфа.
— Поди чай, с радости сами себя не помнят, не знают еще, за что и за кого на первых порах взяться… А любопытно было бы знать, как они себя поведут у власти… Первым долгом, разумеется, сорвут сердце над Меншиковыми… Плохо придется Александру Даниловичу — отольются волку овечьи слезки… Каково ему теперь на свою дочку, царскую невесту, смотреть? — размышляла цесаревна вслух, в то время как Мавра Егоровна убирала в шкатулку снятые накануне второпях брильянты своей госпожи, а Праксина прикалывала банты из розовых атласных лент к белому батистовому утреннему платью, которое цесаревна должна была надеть, чтоб идти завтракать с ближайшими своими придворными.
— Они друг на друга смотреть не могут, — заметила Мавра Егоровна, — их, верно, заперли по разным комнатам и сообщаться между собою им не дают. Я слышала, — продолжала она, — что и всех их приближенных арестовали, а многих уже на допрос увезли…
— Значит, все, которых мы здесь видели вчера с княжной, теперь в тюрьме! Вот как человек не может быть уверен в завтрашнем дне, а мы-то делаем планы, запасаемся нарядами на предстоящие торжества, мечтаем, радуемся ожидаемому счастью, — философствовала цесаревна, невольно уступая желанию вслух изливать мысли, приходившие ей на ум, без смысла и без связи, как всегда, когда душевное возбуждение преобладает в человеке и нарушает умственное равновесие.
— Да, ваше высочество, вот и мать ее тоже, верно, попалась в западню, — заметила со смехом Мавра Егоровна, которая терпеть не могла пани Стишинскую.
— Твоя мать? Как это, тезка? И что же ты молчишь об этом? — с живостью обратилась цесаревна к Праксиной. — Разве она живет у Меншиковых? Я этого не знала!
— Она не живет у них, но очень часто остается у них ночевать, когда поздно засидится, — отвечала Лизавета, — и Мавра Егоровна права, я имею причины за нее беспокоиться.
— Что же ты не пошлешь узнать?.. Постой, я это сейчас сама сделаю, пошлю к князю Алексею Григорьевичу… А еще было бы лучше, если бы ты сама к нему поехала от моего имени… Прикажи заложить карету…
— Позвольте мне прежде пройти к себе, ваше высочество, меня там, может быть, ждет известие о матери…
— Ступай, ступай скорее!
Как ни торопилась Лизавета покинуть уборную цесаревны, однако перед тем, как отойти от двери, она слышала, как ее высочество заметила своей гофмейстерине, что ей очень жаль, что у ее милой тезки такая взбалмошная и глупая мать…
В комнате своей Праксина застала только что вернувшегося посланца своего, который ей с большим сокрушением объявил, что ничего не смог добиться на Васильевском острове.
— Все ворота в доме князя Меншикова заперты, перед ними стоит стража, никого не пускают. Говорят, что и во дворе, и в доме все проходы полны солдатами, которым не позволено отвечать на расспросы.