Царь проводил время в недостойных его сана увеселениях, в обществе пустом и развратном, к которому, ко всеобщему негодованию, присоединялась и цесаревна Елисавета Петровна. Готовиться к царствованию у него не было ни времени, ни охоты, и по городу ходили печальные рассказы о его ссорах с наставником его — умным графом Остерманом и с добродетельной сестрой его — великой княжной Натальей Алексеевной.
Расползлись слухи эти и дальше, по всему Русскому царству, порождая легенды, одна другой безотраднее, волнуя умы злыми предчувствиями.
Россия начинала терять веру в силу божественной благодати над юным царем, и сам народный дух, столь доселе твердый в вере в милость Всевышнего и в совесть царскую, начинал заражаться смятением.
Опять опустел домик Авдотьи Петровны, и, кроме Ветлова, не покидавшего в ту зиму Москвы, да молодого подьячего Докукина, никто не навещал по вечерам Лыткину с Филиппушкой, который чувствовал себя, невзирая на близость родителей, более сиротой, чем тогда, когда они жили в Петербурге.
Докукин был человек с большими странностями, такой робкий и молчаливый, что, если б не Ветлов, никогда бы не догадаться о его начитанности и учености. Где именно столкнулся с ним Ветлов, неизвестно, но через него Докукин попал и во дворец к Праксину, у которого он был раза два и на самое короткое время, причем успел, однако, проявить такую ненависть к Долгоруковым, что осторожный Петр Филиппович больше его к себе не приглашал, а узнав случайно, что он повадился к Лыткиной, нарочно зашел к жене, чтоб ей сказать, как ему не нравится, что этот Докукин ходит к ее приемной матери. Таких незнаемых людей надо остерегаться.
— Почем знать, с какими целями поносит он Долгоруковых? Может, соглядатаем его кто к нам заслал. По нынешним временам всякого подвоха можно ждать, а на меня и без того князь Иван недоброжелательно поглядывает. Чует, верно, сердце его мою к нему ненависть за то, что портит царя, — прибавил он со вздохом.
— Ты бы, Петр Филиппович, под предлогом болезни, что ли, отказался от должности да уехал бы с Филиппушкой в Лебедино, — сказала Лизаветка.
— Не время теперь службу царскую бросать, — угрюмо заметил он. — Вот, Бог даст, повенчаем его на царство, ну, тогда надо думать, что и граф Остерман, и прочие, что скорбят о нем не меньше нашего, наберутся сил и смелости сказать Долгоруковым правдивое слово и сократят общим советом их власть над царем.
— Хорошо, кабы так, — вздохнула Лизавета. — Пора! Дело-то при них не в пример хуже, чем при Меншиковых, пошло.
— Вот и ты, как тот Докукин, говоришь, — заметил муж.
— Да ведь и ты то же думаешь, Петр Филиппович…
Он промолчал, а она, подождав с минуту, продолжала:
— Во всяком случае, раньше и моя цесаревна жила честнее, а теперь даже и думать не хочется, куда она идет от отчаяния… Уже в городе стали поговаривать про то, что она вместе с Долгоруковыми царя губит.
— Пыталась ты ей все это представить?
— Сколько раз! Да она уж не та, что была раньше: слушать-то меня слушает, а чтоб хоть крошечку исправиться — и не думает. С Александром Борисовичем все-таки сдерживалась, он ей каждую минуту напоминал про ее звание и к чему звание это ее обязывает. Ему было лестно быть любимым цесаревной, императорской дочерью, имеющей права на русский престол… ведь чуть было императрицей не сделалась! Ну а теперешний-то ее сердечный друг — иного поля ягода: чем она проще себя держит, тем она ему ближе. В Александровском совсем как простые люди живут, со всеми встречными и поперечными она знакомится, всех к себе зазывает, с крестьянскими девушками в хороводах ходит и с парнями деревенскими песни поет… Я так это понимаю, что она с отчаяния так себя повела: не может утешиться, что престола лишилась во второй раз через Меншиковых. Как свалили их, она первое время страданиями их тешилась, только, бывало, про них и говорит да расспрашивает, каждой их слезе радовалась, ну а как увидела, что при Долгоруковых ей не легче и что, чего доброго, эти еще крепче свою фамилию к царству приладят, чем Меншиковы, и затосковала она пуще прежнего, а чтоб забыться, и кружится без устали то с простыми девками да парнями, то с возлюбленным, то с царем и с теми, кто его окружает. И чем только все это кончится — одному Богу известно! Намедни горевали мы с Маврой Егоровной о ней и договорились до того, что самое было лучшее — замуж ее отдать за какого-нибудь немецкого принца… все же лучше, чем через долгоруковские происки в монастырь попасть.
— До этого еще далеко — не цари еще Долгоруковы, чтоб царскую дочь в монастырь заточить…
— Сами-то еще не цари, и царями, Бог даст, никогда не будут, а что дочь свою старшую они в царицы прочат, это по всему видно…
— Не оборвались бы на этом, как Меншиков. У них дочь на шесть лет старше царя, и слава про нее нехорошая идет… Тебе кто про этот новый долгоруковский прожект говорил? — спросил он угрюмо.
— Да уже я от многих слышала. Мавра Егоровна уверяет, что у них все к тому подведено: царя по целым дням с нею оставляют, а когда ее нет, ему в уши про нее брат ее жужжит и прочие. Ведь теперь у вас во дворце, кроме тебя, нет ни единой души, ими не закупленной, сам ты это знаешь.
Да, он это знал, и каждое слышанное от жены слово служило мучительным подтверждением ни на минуту не перестававших терзать его и днем и ночью догадок.
Долгоруковы хотят женить царя на княжне Екатерине. И женят, если им не помешают вовремя. А как помешать? Сказать прямо самому царю о грозящей ему опасности? Представить ему все пагубные последствия этой интриги? Но ведь во всяком случае, кроме обручения, он ничему не подвергнется до поры до времени. Он скажет, если теперь с ним об этом заговорить, что обручение ни к чему не обязывает. Разве он не был обручен с Меншиковой, и разве эта помешало ему сослать свою невесту вместе со всей ее фамилией? Как объяснить ему, насколько Долгоруковы опаснее Меншиковых и что от них труднее избавиться, чем от таких без роду и племени проходимцев, как бывший пирожник? Да и постыдно царю русскому второй раз обручаться с девицами, на которых он не имеет твердого намерения жениться, и потому только, что у него своей воли нет… И как знать, какую над ним заберет власть такая красивая и в жизненных делах многоопытная девица, как княжна Екатерина, ведь не для того же, чтоб любить и холить мальчика-царя, жертвует она любовью к человеку, в которого страстно влюблена и супругой которого должна была сделаться. Разумеется, ей захочется найти вознаграждение за принесенную жертву, а в чем ей искать это вознаграждение, если не в утехах честолюбия и властолюбия?
Положение с каждым днем обострялось все больше и больше. При последнем своем свидании с мужем Лизавета напомнила ему, что возле царя остался только он один, не подкупленный фаворитами, а дня два спустя он был призван к князю Ивану, чтоб выслушать строгий выговор за то, что он позволяет себе слишком фамильярно обращаться с его величеством, давать ему советы беречь свое здоровье и избегать излишеств в кушанье и питье, тогда как в той должности, которую он занимает, ему надо только заботиться о царском гардеробе да о надзоре за волосочесами, портными и прочим людом, в обязанности которых входит забота о царском платье и белье.
— Во время одевания и когда в покое нет придворных, ты позволяешь себе разговаривать с царем о предметах, не имеющих никакого касательства до твоей обязанности; вчера ты даже до того забылся, что осмелился ему напомнить о том, что он пятую ночь раньше как в пятом часу утра не ложится почивать… Твое ли дело заботиться о здоровье его величества, когда он окружен вельможами, которые лучше тебя знают, что ему полезно и что вредно? Предупреждаю тебя, — продолжал всемогущий в то время князь Иван Алексеевич Долгоруков, — что мне это очень неприятно и что тебе было бы лучше вовремя убраться из дворца подобру-поздорову, чем дождаться, чтоб я тебя выгнал, как прочих. Нам нужны возле царя преданные нам люди, понимаешь? — прибавил он, вскидывая гневный взгляд на слушавшего его в почтительной позе у двери Праксина.