Короткий зимний день еще не занимался, а жизнь уже кипела вовсю, когда он вышел из часовни, чтоб идти к церкви Вознесения повидаться в последний раз со своим сыночком, со старушкой, заменившей мать его жене, и с Ветловым, к которому он перед образом поклялся обратиться, когда ему в трудное время понадобится друг и помощник.
К нему первому он и пошел, войдя в дом с черного крыльца, после того как Грицко, всегда раньше всех просыпавшийся в доме, заслышав его стук в калитку, поспешил ему ее отворить.
— Мне бы Ивана Васильевича повидать, старина. Если спит, я его разбужу. Такое приспело время, что необходимо сейчас с ним переговорить, — объявил Петр Филиппович, проникая за старым казаком на молчаливый и пустой двор, окруженный строениями с запертыми ставнями среди снежных сугробов. — Ты меня так к нему проводи, чтоб мне никого не разбудить.
Грицко молча направился по тропинке к сеням и отпер вынутым из кармана ключом большой висячий замок у двери в горницы.
— Огонька тебе вздуть или впотьмах дорогу найдешь? — спросил он шепотом.
— Ничего мне не надо, начинает уже светать, дойду, Бог даст, куда мне надо, — отвечал тем же шепотом Праксин, проникая в горницу с лестницей на антресоли, где всегда останавливался Ветлов, когда приезжал в Москву.
Рядом с его комнатой была другая, побольше, где жил Филиппушка.
Ветлов не спал. Он проснулся при первом стуке в калитку, и у него тотчас же мелькнула мысль, что это пришел Праксин. Горенка слабо освещалась белесоватым светом, проникавшим со двора в отверстие, проделанное в ставне, и огоньком лампадки, горевшей перед образами у Филиппушки, и, подняв голову с подушки, он с замирающим сердцем прислушивался к легкому скрипу снега под ногами идущих от ворот к крыльцу, мысленно творя молитву.
— Войдите, войдите, Петр Филиппыч, я не сплю, — сказал он вполголоса, когда дверь растворилась и на пороге появился Праксин.
Прежде чем подойти к его постели, Петр Филиппович заглянул в соседнюю комнату и притворил в нее дверь.
— Спит, слава Богу, наш мальчик! — прошептал он, опускаясь на кровать Ветлова. — Я к тебе от всего света тайком пришел, Ванюша, и нарочно в такое время, когда никто не догадается, что мы виделись сегодня рано утром.
— Что случилось? — спросил Ветлов.
— Беда, которую мы с тобою ждали, кажется, надвигается. Не сегодня завтра меня, может быть, арестуют, надо о спасении Филиппушки подумать. Увез бы ты его в Лебедино, Ванюша.
— А Лизавета Касимовна?
От волнения у него так сперло дыхание, что слова произносились с трудом.
— Лизавета цесаревну не оставит в настоящее время. Я ее уже на этот счет пытал. Воля у нее твердая, ничем ее не убедишь: не стоит против рожна прати.
— Я сделаю все, что ты прикажешь, Петр Филиппович, а только дозволь мне тебе мою мысль высказать.
— Говори, голубчик, я для того и пришел, чтоб с тобою совет держать, на тебя на одного оставляю я моих дорогих сынка и жену.
— Спасибо, Петр Филиппович, спасибо за доверие. Рад за тебя и за твоих жизнь отдать и, если хочешь, сейчас поеду с Филиппушкой в Лебедино. Но будет ли он там целее — вот что надо обмыслить. А как же Лизавета Касимовна здесь одна останется? С кем ей посоветоваться, если ты будешь в неволе, на кого ей положиться? А Филиппушке ничего здесь не грозит: ребенок за отца ответчиком быть не может… А если б даже так и случилось, что захотели бы на нем гнев сорвать, так ведь, сам понимаешь, руки у них длинны, везде достанут и его, и меня, а Лизавета Касимовна и вовсе здесь на виду, во дворце цесаревны.
Не будь Праксин так расстроен, он, может быть, заметил бы, как дрожал голос его молодого друга, когда он произносил это имя, но в эту минуту ему было не до того, чтоб удивляться, что Ветлов заботится больше о его жене, чем о нем и о их ребенке, и он объявил, что именно потому и пришел к молодому своему другу, а не к жене, чтоб не навлекать на нее лишнего подозрения.
— Я уж давно избегаю к ней заходить, — продолжал он, — во дворце у цесаревны меня ни разу не видели с тех пор, как мы в Москве; видимся украдкой в церкви, на улице, в лавке знакомого купца, а на днях я заходил в огород к просвирне, чтоб ей сказать насчет того молодца, которого ты и сюда ко мне приводил, чтоб она его не принимала.
У Ветлова захолонуло сердце от тяжелого предчувствия.
— Ты разве что-нибудь нехорошее про него узнал?
— Всем вам, мне близким людям, надо незнаемых людей остерегаться, а уж особливо таких отчаянных да шалых, как этот твой Докукин. Походя ведь Долгоруковых ругает и клянет, того не соображая, что доносчиками Москва кишит с тех пор, как царь здесь живет. Долго ль из-за такого молодца совсем невинному человеку в беду попасть! Я бы тебе советовал от таких, как от чумы, бегать, Ванюша.
— Я ему уже сказал, чтоб он больше сюда не лазил, — заметил со смущением Ветлов.
— Вам надо всем с большой опаской теперь жить. Где думаешь ты с Лизаветой повидаться, чтоб поручение ей мое передать?
— Пусть она сама решит, ей лучше знать. Зайду к ранней обедне в Успенский собор, она туда каждый раз, как может вырваться, приходит…
— Где знаете, там и устройте себе свидание, мне тебя осторожности не учить, сам понимаешь, чему подвергаешь и себя, и ее… Скажи ей от меня, что я прошу ее ради самого Бога, которому мы с нею так часто вместе молились, чтоб обо мне узнавать не доискивалась и от свиданий со мной наотрез отказывалась. Все, чего я прошу у Бога, чтоб без шуму и незаметно уйти из этого мира…
— Да что случилось-то, Петр Филиппыч? — спросил Ветлов, замечая, что посетитель его собирается уходить. — Тяжко мне не знать, откуда тебе грозит беда…
— А еще тяжелее станет, когда узнаешь… На допросе-то с пытками куда легче стоять человеку, которому ничего не известно!..
— Боишься, что я тебя выдам? — дрогнувшим голосом произнес Ветлов.
— Не за себя, голубчик, а за тех, кого тебе поручаю, боюсь. Ты им нужен свободный да сильный, цельный одним словом, а не искалеченный да подозреваемый. Нам заместители нужны, чтоб начатое нами дело продолжали, когда нас не будет. Блюди наш народ в лесу, Ванюша. Как я его вел, и ты веди. Понял?
И, не дожидаясь ответа, избегая встречаться с ним взглядом, чтоб не выдать, может быть, сердечной муки, терзавшей его, Праксин подошел к двери в соседнюю комнату и, растворив ее, несколько мгновений простоял на пороге, глядя на спавшего сына и мысленно творя молитву.
— Спит, — глухо проговорил он, возвращаясь к Ветлову. — Оно так-то лучше… пусть тогда только узнает, когда все свершится. Ты сумеешь ему все объяснить, чтоб знал, что отец его остался верен своей совести до конца, совести русского православного человека. Когда войдет в разум, ты ему это объясни, как следует: что такое родина, царь-помазанник и вера православная. Я тебя хорошо узнал, Ванюша: ты из крепких, ты не дашь в нем угаснуть духу, ты такой же, как и его мать… Спаси ее, Господи! До последнего издыхания буду за вас, за троих, молить Бога, чтоб не разъединял вас в духе… Много я об этом думал, Ванюша, Господь все к лучшему устраивает, это нам только по скудоумию нашему кажется, что надо было бы так и этак сделать, чтоб все было хорошо, а как по-нашему выйдет, и плачемся… Докукин твой прав: променяли мы кукушку на ястреба, сверзив Меншикова для Долгоруковых! — проговорил он, пригибая совсем близко к слушателю свое побледневшее от волнения лицо со сверкающим, вдохновенным взглядом. — А как мы радовались удаче! Вот что значит без Бога-то дело затевать!
Всю жизнь помнил Ветлов этот взгляд, с летами все глубже и глубже проникаясь восторженным благоговением к своему другу.
Прав был Петр Филиппыч Праксин, доверяя ему все, что у него было дорогого на земле: Ветлов способен был его понимать и оценить его дружбу. Не для чего ему было его больше расспрашивать; теперь ему все было ясно: когда исправить последствия заблуждения невозможно, жизнь теряет смысл и остается искать утешения за гробом. Есть разочарования, так глубоко изъязвляющие сердце, что ничем раны не залечишь.