Когда об этом было доложено князю Алексею Григорьевичу Долгорукову, он приказал дать знать Ветлову, что ему разрешено повидаться с осужденным, и, не доверяя своим клевретам, сам присутствовал при свидании друзей перед вечной разлукой.
В кратких словах Петр Филиппович поручил своему молодому другу свою маленькую семью, а также все свое состояние, причем выразил желание, чтобы Ветлов увез Лизавету с мальчиком в Лебедино, подальше от света.
— Не приказываю я вам этого, а только советую, предоставляя на вашу волю сделать так, как будете считать лучше…
А затем, обращаясь к стоявшему в темном углу подземелья, служившего ему местом заключения, князю, прибавил с низким поклоном:
— И тебя, князь, прошу за жену мою и за сына: да не отразится твой гнев на невинных.
На это князь ничего не ответил ему, но, повернувшись к Ветлову, произнес торжественно:
— Всегда, во всякое время и за всякими нуждами обращайся ко мне. А теперь иди себе с Богом, тебе здесь больше делать нечего.
— Спасибо, князь, — проговорил твердым голосом Праксин и, крепко обняв Ивана Васильевича, повторил ему сказанное князем:
— Иди себе с Богом, тебе здесь делать больше нечего.
Все это передал Ветлов Лизавете, которая, выслушав его, упала на колени перед образами и сотворила первую молитву за упокой души мужа. Долго молилась она со слезами и рыданиями и, когда наконец кончила и хотела подняться, увидела, что Ветлов стоит на коленях позади нее и тоже обливается горючими слезами об общем их друге.
Всегда расположена она была к нему, всегда доверяла ему больше всех на свете, но в эту минуту только поняла, как много значит для нее этот человек, и мысленно поблагодарила мужа за то, что он оставил ее на попечение такого покровителя, как Иван Васильевич.
За год, проведенный при дворе, Лизавета близко познакомилась с жизнью, полной опасностей, которую здесь все вели, начиная от высших и кончая низшими; после ночи, проведенной без сна, в раздумье, она обратилась к Мавре Егоровне за советом насчет своей будущей жизни. Пришла она к ней чуть свет, но застала ее уже вставшей и в большом расстройстве: царем так овладели Долгоруковы, что он видимо отдаляется от сестры и тетки. Великая княжна заболела от огорчения, а он, чем бы ей ласку оказать, даже о здоровье ее ни разу не справился в продолжение целой недели, а когда вчера ему доложили о том, что цесаревна, извиняясь спешным делом, вызвавшим ее в деревню, не может быть на его вечеринке, он не только не выказал ни малейшего сожаления, но даже как будто этому обрадовался. Но это было не все: опять получено графом Остерманом письмо от принца Морица с возобновлением брачного предложения цесаревне, и, когда царю про это доложили, он сказал: «И чего только тетушка ждет, чтобы выходить замуж? Будет выбирать женихов, так в старых девках останется».
Передавая это Лизавете, Мавра Егоровна плакала: так ей было жаль свою госпожу и страшно за нее.
— Начнут ее теперь нудить всячески, чтобы приняла предложение Морица, а она без ума от нового своего дружка и дерзостно откажется, да еще, может быть, так вспылит, что лишнее наговорит новым правителям государства, а эти на все пойдут, чтобы от нее избавиться… Поверишь ли, Касимовна, намедни, как прислали сластей сюда от царя, я дрожмя дрожала, чтобы не было в них отравы. Долго ли подсыпать какого-нибудь зелья в еду или питье? От Долгоруковых всего можно ожидать. Ох, Касимовна! Не надо было нам торопиться Меншиковых губить — наказывает нас за них Господь, да и не за них только!..
На что Долгоруковы были способны, Лизавета знала лучше, чем кто-либо, но она не прерывала свою собеседницу, а терпеливо ждала, чтобы та высказала ей все, что у нее было на душе. О себе успеет она ей сказать: ее горе вековое, до гробовой доски будет она помнить друга и жить по его завещанию. Он это знал, умирая, и потому ничего не приказывал ей через Ветлова такого, что могло бы стеснить ее, насиловать ее волю. Знал он, что не отступит она ни в чем от того, что и сам бы он приказал ей делать, если бы был жив. Поместил он ее к цесаревне, и теперь не время ее покидать. Каждое слово, произносимое Шуваловой, убеждало ее в этом. Что тут рассуждать да советоваться, надо по совести поступать, вот и все.
— Голубушка моя! — вскричала Мавра Егоровна, вспомнив, что при появлении Лизаветы она так увлеклась своими личными заботами, что забыла о несчастии, постигшем Праксину. — Простите меня, ради Бога! Болтаю я вам тут про наши дела, а вам не до них с вашим страшным, лютым горем!
— Мое горе уже ничем не поправишь, Мавра Егоровна, будем о живых думать. Сколько ни плачь, сколько ни сокрушайся, Петра Филипповича нам уж не поднять…
Голос ее оборвался, но, подавив усилием воли рыдание, подступившее к горлу, она прибавила решительным тоном:
— Это мое личное горе, и с ним я справлюсь, но ваше горе общее, и я не оставлю в настоящее время цесаревну.
— Милая вы моя, хорошая! — вскричала Мавра Егоровна, крепко ее обнимая — Если бы вы только знали, как вы меня этим утешили! Как узнала я вчера от мужа, что нет больше на земле Петра Филипповича, тотчас пришло мне в голову, что мы и вас лишимся… а в теперешнее-то время, вы только подумайте, каково бы мне было без вас!
— Располагайте мною, я вас не покину, — повторила Лизавета.
Ей было отрадно это повторять — изнывшая в страхе и тоске душа требовала усиленной деятельности и самоотвержения; никогда еще не чувствовала она в себе такой непреодолимой потребности жертвовать собою и забывать о себе ради других. Чем опаснее, чем труднее были эти жертвы, тем более прельщали они ее.
— А сын ваш? Ведь в нашем деле вы можете погибнуть, как ваш муж, — заметила Шувалова.
— У моего сына есть отец. Петр Филиппович поручил его Ветлову.
— Могу я это сказать цесаревне?
— Я прошу вас об этом. Не хотелось бы мне самой ее этим беспокоить. У нее так много своих забот, что ей не до чужих печалей, и мы находимся при ней не для того, чтоб смущать ей душу нашими страданиями, а чтоб по возможности ее развлекать и успокаивать.
— Сам Господь вас нам послал, голубушка!
— Все от Господа, — вымолвила Праксина.
Глаза ее были сухи, и в ее взгляде, кроме обычной задумчивости, ничего не выражалось.
Весь этот день Мавра Егоровна провела в Александровском у цесаревны, а Лизавета не выходила из своей комнаты, где в полнейшем одиночестве готовилась к новой своей жизни — вдовы казненного за государственное преступление, при дворе опальной царской дочери, окруженной врагами, жаждущими ее гибели.
Когда поздно вечером цесаревна вернулась в свой дворец, между вышедшими на крыльцо ее встречать приближенными стояла и Праксина, которая, по обыкновению, последовала за нею в ее уборную, чтоб помочь ей раздеться. Вошла туда и Мавра Егоровна.
— Мы много говорили про тебя сегодня, тезка, спасибо тебе за то, что покинуть нас не хочешь, — сказала Елисавета Петровна взволнованным голосом. — Я хочу тебе сделать предложение и была бы очень счастлива, если б ты его приняла…
— Приказывайте, ваше высочество: если я при вас остаюсь, то для того, чтоб исполнять ваши желания, — отвечала сдержанно Лизавета.
— Вот не согласишься ли ты взять к себе твоего мальчика и переехать с ним ко мне в Александровское? Мне там нужна домоправительница, и лучше тебя нам человека не найти. Шубин место это возлюбил и подолгу там живет, да и самой мне там так привольно и хорошо, что век бы там жила, — прибавила она с улыбкой.
Праксину тронуло деликатное внимание цесаревны. Она поняла, как ей тяжело оставаться в городе, среди обстановки, в которой произошли последние события, с такими ужасными для нее и для ее сына последствиями, и ей хотелось, удерживая ее при себе, устроить существование ее, по возможности если не отраднее, то, по крайней мере, спокойнее.
Она поцеловала ее руку и отвечала, что будет жить и служить ей, где ей будет угодно, что же касается ее сына, он у ее приемной матери, которую она ни за что не решится огорчить разлукой с ребенком: он родился и вырос на ее глазах, и она любит его, как родного внука.