Выбрать главу

Она зажмурилась, откинулась на подушки, и из полуоткрытых ее губ вылетел глубокий вздох любовной истомы.

Лизавета давно перестала изумляться и негодовать, она спрашивала себя с недоумением: как могла цесаревна угадать ее тайну? Тайну, столь глубоко сокрытую в недрах ее существа, что она и самой ей только сейчас открылась… Тайну, известную одному Ветлову…

— Выходи за него замуж, тезка, — снова принялась цесаревна за прерванный разговор, отрываясь от сладостных представлений и устремляя смеющийся взгляд на свою любимицу. — Я оставлю вас обоих в Александровском, вдали от света и от двора, который вы оба так ненавидите… Мне нужны преданные, хорошие русские люди… Буду к вам наезжать, как в рай земной, когда здесь станет слишком тяжело и нудно. Ты узнаешь настоящее счастье, тезка, настоящую любовь, и твой Петр Филиппыч будет на небесах радоваться вашему счастью. Недаром же он вас так обоих любил, как родной отец, и сына родного вам поручил обоим… Подумай только, что это значит! Сообрази хорошенько. Ведь он вас своим родным ребенком навеки соединил, навеки благословил, как образом…

Много еще говорила цесаревна, наслаждаясь звуками собственного голоса и представлениями, возникавшими в ее воображении с каждым произносимым словом. Ее не слушали. Лизавета себя спрашивала: как могла она до сих пор не видеть, что Ветлов ее любит… и что сама она уже давно к нему не равнодушна? Давно, может быть, еще при жизни мужа, ни с кем не было ей так хорошо, как с ним… И затосковала она с тех пор, как решилась отдать сына на воспитание Воронцову потому только, что с Филиппушкой не будет больше того человека, без которого, по выражению цесаревны, жизнь утрачивает для нее всякую прелесть: тускла, скучна, бессодержательна, как дождливый, пасмурный осенний день…

— Ну, что же, сватать мне тебя за Ивана Васильевича Ветлова? — спросила наконец цесаревна, ласковым движением приподнимая опущенную голову своей слушательницы и заглядывая пристальным взглядом в ее зардевшееся лицо.

— Сватайте, ваше высочество, — чуть слышно проговорила она и со смущенной улыбкой прибавила: — Разве я смею ослушаться ваше высочество?

— Ах, ты, притворщица! — расхохоталась цесаревна. — Так это ты для меня? Чтоб исполнить мое желание? Ха, ха, ха! Ну, пусть будет по-твоему. Я ему так и скажу: не любит она тебя, терпеть не может и, только чтоб меня не ослушаться, выходит за тебя замуж!

IX

Наступившая осень принесла для цесаревны особенно много неприятностей и огорчений.

Великая княжна Наталья Алексеевна заболела, как говорили, от огорчений, причиняемых ей через Долгоруковых царем, который охладел и к ней, как и к тетке, столь нежно им раньше любимой. Слабого здоровья, с расположением к чахотке, великая княжна не выдержала ежедневных и ежеминутных раздражений, опасений и оскорблений, занемогла и скончалась, не успев примириться с цесаревной. Смерть сестры сильно поразила царя и еще больше сблизила его с Долгоруковыми, которые наперегонки изощрялись в придумывании разнообразных развлечений, чтоб заставить его забыть печаль. В развлечениях этих цесаревна участия принимать не могла, во-первых, потому, что про нее умышленно забывали, а во-вторых, потому, что она вовсе не расположена была о себе напоминать и сама отдалялась от врагов, сделавшихся лучшими друзьями ее царственного племянника.

Всех поражало кажущееся равнодушие, с которым она переносила свою опалу, и люди, раньше упрекавшие ее в легкомыслии, не могли не сознаться, что она проявляет много царственного достоинства и душевного величия в тяжелых обстоятельствах, при которых самым безотрадным образом складывалась ее жизнь. По целым неделям жила она в своем милом Александровском с фаворитом своим и преданными ей слугами, из которых каждый с радостью отдал бы за нее жизнь: так умела она привлекать к себе сердца ласковым обращением, впечатлительностью, участием к чужому горю и готовностью помочь нуждавшимся всеми имевшимися у нее средствами. Все прощалось ей за эту отзывчивость, и она с этого времени приобрела себе друзей на всю жизнь во всех слоях общества, начиная от важных сановников и кончая крестьянами, духовенством, певчими ее капеллы, слугами ее — всеми, кто имел счастье ее видеть и слышать; все ею любовались, восхищались ею и страстно желали видеть ее царицей.

Из-за нее любили и Шубина, находя его простым, добрым, доступным каждому, неспособным ни на чванство, ни на то, чтоб забыться перед высокой личностью, удостоившей его своей любви.

Весело, спокойно и беззаботно жилось в Александровском в то время, как Москва кишела интригами, подвохами, подозрительностью, слухами об арестах, обысках, ссылках и казнях.

Возрастая с каждым днем, могущество Долгоруковых казалось уже многим несокрушимым, и мрачное отчаяние овладевало всеми истинно русскими людьми. Водворился полнейший застой во всех делах, как частных, так и государственных. Неуверенные в завтрашнем дне обыватели прекратили обычные свои занятия, деньги прятались в тайники на черный день, кто мог, тот удалялся в деревню. Верховный совет бездействовал и распадался, члены его отсутствовали, кто ссылаясь на болезнь, как Голицыны, кто из опасения быть удаленным Долгоруковыми сам удалялся. Такая была нехватка государственных деятеляй, что некому было заменять даже умерших — все, что было лучшего в России, умного, способного, честного и преданного родине, попряталось и притаилось в ожидании… Чего именно — никто не знал, но положение казалось всем слишком тяжким, чтоб продолжаться, тем более что разлад и крамола начинали уже заражать воздух в самом дворце царя.

Народ начинал громко роптать, но ропот его царя достигнуть не мог: он проводил всю свою жизнь в забавах либо в селе Измайлове, либо в Горенках, загородном имении Долгоруковых, зорко следивших за тем, чтоб ничто им враждебное до него не доходило и чтоб за развлечениями и удовольствиями у него не оставалось ни одной минуты на то, чтоб задуматься о заботах и обязанностях, сопряженных с его положением.

С каждым днем, с каждым часом положение все больше и больше обострялось. Цесаревна, как дочь Петра Великого и как первая претендентка, по праву рождения, на престол, стояла слишком высоко: убрать ее с дороги, как других, было небезопасно — надо было сначала ослабить ее партию преследованиями, рассеять ее, отнять у нее энергию, доказать ей тщету ее надежд, бессмысленность ее упования.

Травля на приверженцев Елисаветы Петровны началась, и в самое короткое время она лишилась многих из своих приверженцев, сосланных из Москвы в деревни и дальше, в Сибирь. Но враги действовали ловко и с хитро рассчитанной осторожностью, удаляя сначала тех, отсутствие которых не было достаточно чувствительным для привязчивого сердца цесаревны: к ее самым близким еще не придирались и оставляли их до поры до времени в покое. Но спокойствие это было непродолжительно.

Тоскливый осенний день клонился к вечеру. Промеж спутанных голых ветвей деревьев, окружавших Александровский дворец, резко выделявшихся на темном небе, начинали уже то в одном окне, то в другом зажигаться огни, и ночной сторож, гремя ключами, уже подходил к парадным воротам, чтоб их запереть, как вдруг отдаленный звон колокольчика заставил его остановиться и прислушаться.

Долго не мог он понять, откуда достиг его ушей звон и действительно ли кто-то едет к ним или ему это только кажется: звон то приближался, то отдалялся, а по временам и совсем замолкал, — так что, соскучившись прислушиваться к нему, старик уже решился запереть ворота и идти ужинать, но в ту самую минуту, когда он уже схватился за створку, чтоб потянуть ее к себе, звон раздался так явственно, что всякое сомнение в том, что к ним едут гости, исчезло. Звон не смолкал, залаяли в деревне собаки, завторили им свои, послышались торопливые шаги сбегавшегося из всех служб народа, и с дворцового крыльца сбежало несколько лакеев узнать о причине неожиданного переполоха в такой неурочный час, когда метрдотель уже хлопотал у стола, на котором расставляли посуду для ужина, ключник вылезал из подвала с винами в сопровождении мальчишки с фонарем, а камер-юнгферы освежали спальню и готовили цесаревне кровать на ночь.